(ИМЛИ РАН — ШАГИ РАНХиГС) прочел доклад «Одиночество Баткина». Текст этот был написан для публикации в альманахе «Одиссей»[423], однако поскольку сборник находится лишь на стадии верстки, докладчик счел возможным превратить его в выступление на конференции. Коротко охарактеризовав личность Баткина (слабый здоровьем, но чрезвычайно жизнестойкий, жизнерадостный и работоспособный; отдавший на заре перестройки много сил политике и бывший организатором первых демократических митингов), докладчик дошел до того момента в биографии Баткина, когда его «хождение в политику» прекратилось и он вернулся к изучению культуры. Тут ученый особенно ясно осознал свое одиночество, однако чувствовал он его и раньше. Он был одинок в Харькове, где родился и где окончил «мракобесный» (по его собственному определению) исторический факультет местного университета. Через несколько лет по протекции Михаила Гефтера Баткину удалось переехать в Москву и поступить на работу в ИВИ РАН, однако и в московской научной среде он расходился во мнениях с множеством коллег. Его взгляд на итальянское Возрождение как на уникальное сочетание «казусности» и всеобщности устраивал далеко не всех. Коллег-итальянистов раздражали и претензии на статус «нового Буркхардта», и легкость пера, и отношение к этим самым коллегам как людям, конечно, эрудированным, но скучным. Частичной компенсацией этого одиночества среди итальянистов стало вхождение Баткина в круг выдающихся филологов, таких как С. С. Аверинцев (Андреев привел фразу одного своего знакомого, который отозвался о статье Баткина «Итальянский гуманистический диалог XV века», напечатанной в сборнике 1976 года «Из истории культуры Средних веков и Возрождения»: впервые вижу сборник, где статья Аверинцева не лучшая). Однако все это не ослабляло у самого Баткина ощущения собственной маргинальности, неуслышанности. У него не было учеников, ни официальных (поскольку лекций он не читал), ни неофициальных. Ни один из его трудов об эпохе Возрождения не удостоился рецензии. Еще печальнее, что примерно так же обстояло дело не только на родине, но и за границей. Правда, на книгу о Данте (1965), в 1970 году вышедшую в итальянском переводе, отозвались доброжелательными рецензиями «патриархи» итальянского дантоведения, но остальные труды Баткина отклика на Западе не получили. (Забегая вперед, скажу, что в одном из следующих докладов этот тезис был частично опровергнут.) Сам Баткин объяснял свое одиночество двумя причинами: во-первых, тем, что у него не было учителей и он не входил ни в какую группу, спаянную одним научным проектом; во-вторых, тем, что он работает штучным методом, который нельзя тиражировать; что же касается переводов, он считал, что они не имеют отклика, потому что не передают его своеобразный, яркий стиль. Стиль этот, заметил Андреев уже от себя, как бы провоцировал на несерьезное отношение к излагаемым мыслям; могло показаться, что эта «писательская» манера больше подходит к сюжетам ненаучным. На этом Андреев закончил чтение статьи, написанной для «Одиссея», но прибавил, что отзывы на смерть Баткина, которые он прочел на сайте ИВГИ, и программа нынешней конференции поколебали его уверенность в том, что Баткин в самом деле был абсолютно одинок.
В полемику с Андреевым вступила Наталья Кузнецова, чей темпераментный устный мемуар стал превосходным образцом «казусной» истории. Кузнецова поделилась воспоминаниями о событиях начала 1980‐х годов, когда она и ее молодые единомышленники-философы, последователи Г. П. Щедровицкого, «тусовались» (Кузнецова не раз употребляла это слово, хотя в описываемую эпоху оно, конечно, еще не существовало) с последователями В. С. Библера (к которым принадлежал и Баткин). Философские расхождения не мешали тем и другим общаться на разнообразных подпольных семинарах, где Баткин блистал, а юные «щедровитяне» смотрели на него как на гуру. Особенно хорош был следующий «казус», описанный Кузнецовой: осенью 1983 года один ее товарищ устроил философскую «тусовку» на базе отдыха ЦК ВЛКСМ в Красновидове, причем в ходе подготовки мероприятия в ЦК послали одну программу, где участниками значились сплошь правоверные академики, директору Института философии предъявили другую, где значились почтенные философы, которые по личным обстоятельствам заведомо не могли принять участие в семинаре, в результате же выступали на нем люди, вовсе не объявленные заранее, которым без этой сложной интриги никто бы не позволил обсуждать свои крамольные философские построения на комсомольской базе отдыха, и среди этих «подпольщиков» главной звездой был Баткин, которого, по словам Кузнецовой, организаторы этой аферы преподнесли своим «подельникам» «как торт». История была призвана доказать, что Баткин оказывал большое влияние на современный ему исторический процесс, а одиночество его было исключительно фактом его самосознания (тут кто-то из зала предложил уточнение: не одиночество, а уникальность).
Сергей Козлов (НИУ ВШЭ) в начале своего доклада «Баткин, Бочаров, Бахтин: стиль текстов, стиль мышления» подхватил мысль об уникальности/одиночестве и сказал, что, вообще-то, это определение может быть применено к любому большому ученому; по мнению Козлова, с не меньшим основанием можно было бы рассуждать об одиночестве Лотмана или одиночестве Бахтина; все дело лишь в выборе оптики. Тем не менее у самого Козлова, как явствует из заглавия доклада, Баткин предстал не в полном одиночестве. Комментируя выбор Сергея Георгиевича Бочарова (1929–2017) как второго «героя» своих размышлений, Козлов, перефразируя название книги В. Б. Шкловского «Тетива. О несходстве сходного», сказал, что в данном случае речь идет о сходстве несходного. В самом деле, на первый взгляд у Баткина и Бочарова не было ничего общего, кроме принадлежности к одному поколению. Все остальное у них разное: Баткин считал себя историком, а Бочаров — литературоведом, Баткин занимался преимущественно западным материалом, а Бочаров — русским. Разным был и сам стиль личности двух ученых. Для иллюстрации этого тезиса Козлов процитировал фрагмент из воспоминаний М. О. Чудаковой: «1978 год, мы отмечаем дома 40-летие А. П. Чудакова. Леонид Баткин говорит: „Вот мы все, здесь собравшиеся, — мы сделали свой тяжелый выбор — мы остались…“ — „Почему `остались`?“ — „Конечно! — энергично говорит Леня. — Все мы приняли свое решение!“ — „За столом нашим, — говорю, — я знаю точно двух людей, которые не принимали никакого решения — они просто живут в России“ <…> и над тарелками тут же поднялись две головы и невыразительно кивнули в знак очевидного согласия со мной — это были Бочаров и Чудаков». Козлов особенно подчеркнул здесь слово «невыразительно». Если Баткин был по природе оратором, человеком диспута и восхищался всякой сложной публично раскрывающейся личностью, включая и себя (каждый участник диалога, писал он, — «из ряда вон»), то Бочаров, для которого важнейшей темой был стыд, всякое публичное самораскрытие отвергал. Ссылаясь на Владимира Соловьева, писавшего: «Я стыжусь, следовательно, я существую», он видел в стыде героев русской литературы опорную точку своих исследований, смысл которых, сказал Козлов, можно выразить формулой: «Рождение классической русской литературы из чувства стыда». Но если стиль личности у Баткина и Бочарова был противоположный, то у стиля их работ, несомненно, имеется важная общая черта: оба ученых были бахтинианцами. Правда, в отличие от Баткина, который свою приверженность к Бахтину не раз выражал в публичных декларациях, Бочаров избегал методологических самоопределений, однако его связь с Бахтиным, не только творческая, но и личная, общеизвестна. Впрочем, говоря об ориентации на Бахтина, следует уточнять, когда именно происходило дело. Козлов специально подчеркнул, что в 1960‐е и в 1970‐е годы ссылки на Бахтина были качественно различными. В 1960‐е годы они подтверждали принадлежность пишущего к неофициальной части научной среды, и не более. В следующем десятилетии (а Баткин, по его собственному признанию, превратился из марксиста в бахтинианца в 1973 году) появились новые слова-сигналы. Структурализму и научности была противопоставлена филология как школа понимания; символами «научности» выступали Лотман и Гаспаров, а «инонаучности» (термин Бахтина) — Бахтин и Аверинцев. В этом поле и Баткин, и Бочаров выбрали полюс «инонауки», предполагающей присутствие в научных работах субъективного начала и сближение своего языка с языком объекта исследования. Козлов привел ряд цитат из обоих исследователей, объединенных убеждением, что «литературоведение это тоже литература» (Бочаров). Однако на этом докладчик не остановился и перешел к анализу стиля мышления самого Бахтина, которое назвал мышлением типолога-систематизатора. Метод Бахтина — это мысленное усиление характеристик исследуемого объекта, создание теоретических конструктов, для которых реальность литературы служит лишь иллюстрацией. Так вот, этот стиль мышления докладчик обнаружил отнюдь не у «бахтинианцев» Бочарова и Баткина, а, напротив, у «сциентистов» Лотмана и Гаспарова. Именно они, по мнению Козлова, занимались созданием «идеальных типов» (если воспользоваться вполне подходящим здесь термином Макса Вебера), тогда как Баткин и Бочаров действовали совсем иначе и считали нужным подходить к любому отдельному факту как к уникальному миру смыслов, уникальному текстовому феномену. А способом постижения этих феноменов обоим служило медленное чтение, «штучная интерпретация». Козлов сблизил этот способ анализа с методом Э. Ауэрбаха, который также утверждал, что язык исследователя должен вырастать из собственного языка анализируемого текста. Правда, ссылок на Ауэрбаха ни у Баткина, ни у Бочарова (за одним непринципиальным исключением) не обнаруживается, так что это сходство Козлов назвал напоминанием о невстрече русской гуманитарной науки с Ауэрбахом.
В ходе обсуждении доклада Александр Дмитриев напомнил о важном несходстве Баткина и Бочарова: если второй исповедовал духовно-исторический, герменевтический