Хроники постсоветской гуманитарной науки. Банные, Лотмановские, Гаспаровские и другие чтения — страница 16 из 127

», однако, предупредил Рогов, речь пойдет не о Сергее Лаврентьевиче Львове, а о Сергее Матвеевиче Львове, разница же между ними состоит в том, что Сергей Лаврентьевич — существовал, а Сергей Матвеевич — нет[77]. И дальше, проявив себя виртуозным «сыщиком», Рогов показал, что под псевдонимом «С. М. Львов, издатель „Московского курьера“» скрылись несколько человек, и прежде всего — Михаил Макаров, в самом деле начавший издавать в 1805 году этот журнал. Но это еще не все: не было также сотрудницы журнала Анны Безниной (которой, впрочем, посвящена статья в новейшем биографическом словаре русских писателей), а возможно, и другой писательницы, выступавшей на его страницах, — Елизаветы Трубецкой.

Доклад Рогова произвел на аудиторию поистине животворящее действие; все принялись разыскивать истоки происхождения псевдонима Безнина (которое сам Рогов трактует как ошибочно прочитанную фамилию реальной поэтессы, перешедшей затем из лагеря карамзинистов в круг «Беседы» — Анны Буниной): Александр Осповат предложил трактовать подпись под ее статьями «Муром» как анаграмму несостоявшегося макаровского журнала «Амур», а Елена Толстая нарекла ее плодом незаконной страсти помещицы Любезниной, давшей дочери фамилию по известной модели: Пнин — Репнин, Бецкой — Трубецкой и проч. Главное же, как заметил Осповат, доклад Рогова поднял всех присутствовавших в область «экзистенции и метафизики»: оказалось, что репутация бывает и у тех, кого наверняка или с большей вероятностью вовсе не существовало. До классификаций ли тут, добавим от себя, если под классифицируемым материалом глаз опытного исследователя обнаруживает вдруг такие «дыры» и пропасти, если сам систематизируемый материал расползается, как ветхая тряпка? И скольких, кстати, еще писателей не существовало? (Рогова, между прочим, тут же забросали вопросами насчет конкретных персоналий, но он успокоил публику, заметив, что многие из третьестепенных писателей начала XIX века все-таки жили на свете, хотя за всех он бы не поручился.)

Завершил Банные чтения доклад автора этих строк под нахальным названием (осколок первоначального, сугубо «банного» замысла) «Ежик в тумане, или Россия во мгле»[78]. Речь в докладе шла о маркизе Астольфе де Кюстине, авторе нашумевшей книги «Россия в 1839 году». Его, с позволения сказать, репутация у русских читателей по сей день основывается на издании 1930 года «Николаевская Россия», где четыре тома превращены в один. «Реферат» 1930 года относится к оригиналу примерно так же, как лаконичная аннотация с пересказом сюжета — к многотомному роману Марселя Пруста. В докладе была сделана попытка назвать черты, отличающие книгу Кюстина от путевых заметок других французов, побывавших в России примерно в то же время, и понять, отчего именно «Россия в 1839 году» вызвала столь резкое неприятие у первых русских читателей. Причины — в особенности кюстиновского стиля (намеренное «запутывание следов» в изображении увиденного, мастерское владение традицией моралистического афоризма, позволяющее анализировать оттенки чувств и впечатлений), а также в особенностях психического склада самого Кюстина. Автор «России в 1839 году» был и ощущал себя в обществе изгоем (в отличие, например, от М. Кузмина, он отнюдь не афишировал свои гомосексуальные наклонности, и тем не менее они сделались скандально известными) — быть может, эта обостренная чувствительность позволила ему «многое угадать» в русской жизни. В деталях и фактах Кюстин ошибался (подчас кажется: намеренно), но главное он понял так хорошо, что и через сто пятьдесят лет его книга продолжает, выражаясь словами А. И. Тургенева, «будить нашу мертвечину».

За время Банных чтений методологической невинности мы, возможно, не утратили, но это не помешало нам провести время с пользой и удовольствием. Неофициальная часть завершилась в полночь страшным ливнем и раскатами грома. Природа скорбела об окончании мероприятия.

Рефлексии и фиксацииВТОРЫЕ БАННЫЕ ЧТЕНИЯ«Дружба/вражда: из истории литературных отношений»(27–28 июня 1994 года)[79]

Как и предсказывали проницательные наблюдатели, Вторые Банные чтения (организованные, как и первые, журналом «Новое литературное обозрение», но на сей раз при участии Российской библиотеки по искусству, бывшей библиотеки ВТО, в гостеприимных стенах которой участники и публика и провели два дня — 27 и 28 июня) оказались непохожи на первые. Тем, кто забыл, напомню, почему чтения именуются Банными: во-первых, в Банном переулке начинала свою деятельность редакция (теперь адрес ее, к огорчению бывших соседей, изменился), а во-вторых, приняв такое несерьезное название, редакция тем самым предложила докладчикам излагать свои идеи, не чуждаясь юмора, иронии, может быть, даже розыгрыша — но не вместо серьезных соображений, а вместе с ними. Этот «банный» дух в точно отмеренной пропорции чрезвычайно удачно осенил прошлогодние Первые чтения, на Вторых же был представлен довольно скупо[80]. Но разница, пожалуй, не только в этом. Первые чтения были замечательны тем, что обнажили некоторые изначальные противоречия, свойственные тому делу, которым занимаются докладчики — историки литературы. Вторые же чтения показали не столько затруднения целой науки, сколько частные трудности конкретных исследователей с постановкой и разрешением их собственных историко-литературных проблем. Возможно, если не все, то полдела здесь — в теме чтений. Первые чтения назывались «Парадоксы литературной репутации», и эта тема превосходно «организовала» докладчиков, не давая никому из них погрузиться в своих рассуждениях на такую глубину конкретики, которая, пожалуй, уже не внятна исследователю другой конкретики (другой эпохи, другой национальной литературы и проч.), — подход, при котором последующий докладчик с трудом может уяснить, что, собственно, тревожит предыдущего. «Литературные репутации» заранее постулировали подход к эмпирике литературной жизни как к чему-то не заслуживающему полного доверия, чему-то нуждающемуся в разгадке, провоцировали на исследование зазора между тем, «что было на самом деле», и тем, что осталось в истории литературы. Тема Вторых чтений формулировалась так: «Дружба/вражда: из истории литературных отношений» — и оказалось, что организующий потенциал этой формулы весьма скромен. Чрезвычайно интересная сама по себе (звучит прекрасно!), тема «дружбы/вражды» позволила докладчикам, оставаясь формально верными «повестке дня», толковать преимущественно о том, как поссорился такой-то с таким-то, а то даже и не поссорился, а просто жил, был и заимствовал у кого-то мотивы и метафоры. Проблема, важная для всех, терялась по дороге. И даже записные теоретики, вдруг сникнув, не предложили сформулировать наконец, что же такое литературная дружба или литературная вражда, и говорили, как и остальные, каждый про свое, сугубо конкретное. Слушать-то было интересно всех. Но — каждого в отдельности и постольку, поскольку его интересы совпадают с твоими собственными. Вместо торжества историко-литературного исследования (со всеми его несовершенствами) получилось торжество отдельных, ничем кроме места произнесения между собою не связанных докладов. Впрочем, никто еще не отменял основополагающего завета кирпича из анекдота: главное, чтобы человек был хороший. А люди, то есть докладчики, были все безусловно хорошие. О чем предоставляется судить читателю по изложению их докладов.

Чтобы избежать непременного в кратком пересказе чужих докладов лавирования между прискорбно однообразными глаголами: «докладчик показал — сказал — указал», «доклад назывался — носил название — был посвящен», — я попробую свернуть выслушанные доклады до состояния тезисов (коих, впрочем, никто от докладчиков не требовал) — в надежде на то, что это придаст пересказу необходимый динамизм.

Следуя в расположении этих «тезисов» хронологии событий, приходится, как это ни неприлично, начинать с себя (волею главного редактора «НЛО» Ирины Прохоровой автор этих строк был выдернут с уютного предпоследнего места в программе и поставлен на место самое что ни на есть первое, что не улучшило ни самочувствия докладчика, ни — боюсь — качества доклада).

Итак: ДЕНЬ ПЕРВЫЙ

1) Вера Мильчина. «Русофобия и русофилия — близнецы-братья»[81]. Скрытый под «банным» названием вполне традиционный историко-литературный сюжет: репутация России во французской прессе 1830‐х годов, вражда (если формулировать в рамках предложенной для чтений темы) не людей, но концепций. Концепции две: одна исходит из лагеря, условно говоря, демократического (республиканского или около того), другая — из легитимистского. Для республиканцев Россия — средоточие всех зол и постоянный источник опасности, по их мнению, она только и мечтает о том, как бы начать «крестовый поход» (выражение, чрезвычайно употребительное в республиканских газетах) против западной цивилизации; страх перед этим «крестовым походом» (как материальным, в виде «казацкого нашествия», так и моральным, в виде русской пропаганды) так велик, что заставляет искать русских шпионов даже в мирных философах-индологах, более чем далеких от русских дел. Для легитимистов, напротив, Россия — идеальная монархия, управляемая наилучшим образом и процветающая благодаря самоотверженной любви подданных к государю (легитимисты охотно ставят верноподданных русских в пример французам, променявшим законную, «правильную» монархию старшей ветви Бурбонов на «промышленную» монархию «узурпатора» Луи-Филиппа). Самое же любопытное, что обе эти сконструированные России, и республиканская «империя зла», и легитимистская «монархия без страха и упрека», были далеки от реального положения дел в России, которое создателей концепций интересовало очень мало; их ничуть не смущал ни тот факт, что Россия в 1830‐е годы остерегалась провоцировать на военный конфликт какую бы то ни было европейскую страну, ни то обстоятельство, что Николай I вовсе не жаловал приезжавших в Россию легитимистов и воздерживался от каких бы то ни было официальных контактов с ними. В XIX веке, как и в наши дни, и «русофилия», и «русофобия» остаются сугубо «умственными» конструктами, имеющими к реальности отношение самое отдаленное. До реальности ли, когда спор идет об идеалах?