9) Борис Дубин. «Литературный стеб и современные литературные нравы»[86]. Посвящается памяти Сергея Шведова. Доклад, пробудивший и возбудивший всех, вне зависимости от предмета литературных интересов. Попытка объяснить источники новой культурной формулы, появившейся года два назад в газете «Коммерсантъ» и скоро прижившейся на страницах других изданий; имеется в виду тотальное, на грани скандала, снижение предмета разговора через сведение его к другим контекстам (один из многих примеров — заголовок статьи о «Списке Шиндлера» в газете «Сегодня»: «Дед Мазай и Зальцы»). Крайняя агрессивность этой формы (своего рода словесный мордобой). Ее преимущественная приуроченность к разговору о большой политике; «цитатные» хулиганские заглавия особенно часты в политических колонках. В чем причины чрезвычайного успеха формулы? Может быть, все дело во внутреннем взрыве самоопределения: раньше те, кто сейчас работает в газетах, развивали свои концепции на кухнях и в курилках, посмеиваясь над властью. Теперь они сами оказались у власти, но не желают видеть себя в роли дающих установки и промывающих мозги, и этот внутренний ролевой конфликт приводит к словесной агрессии против самих себя: «Я это говорю, но я этого и не говорю, я это же отрицаю своим ерничеством». С помощью «стеба» производится дистанцирование от моделей, предопределенных сферой массовых коммуникаций.
Реплика автора этого отчета (прагматическая): а не в том ли дело, что всегда, во все эпохи газетный язык присваивал себе чужие словесные клише и с разной степенью тупо- или остроумия их обыгрывал?
10) Кирилл Постоутенко. «С. П. Бобров: „Odi et аmо“». Сергей Бобров как литератор, постоянно противоречивший самому себе: шлет в подарок М. Гершензону свою книгу «Новое о стихосложении Пушкина» (1915), завернув ее в страницу гранок некоего антисемитского издания (Гершензон отмечает это в своем ответе на подарок и меланхолически добавляет: «А я ведь и сам еврей»), и почти тотчас же в работе «Северянин и русская критика» (1916) вступает в полемику с исследователями, которые объясняют все в литературе «инородческим» засилием. Бобров как мистификатор, заморочивший голову известному пушкинисту Лернеру: в 1918 году он посылает Лернеру продолжение стихотворения «Когда владыка ассирийский…» от имени некоего инженера-электрика Зурова, который видел эта стихи у дряхлой старухи-кухарки, но старуха умерла, а дом сгорел… Письмо пришло из Харькова в Петербург 1 апреля (точно по расчету), но Лернер всему поверил и предал «новонайденные стихи Пушкина» тиснению. Для Боброва этот розыгрыш (в котором он долго не признавался — даже в личных письмах к Венгерову) не был просто шуткой, далекой от его профессиональных интересов; в это же самое время он работал над текстологической подготовкой пушкинской «Гавриилиады», причем его «Гавриилиаду» специалисты считают лучшим из всех тогдашних изданий. Мистификации, сложная система псевдонимов, розыгрыши — все это плод боязни Боброва стать заложником одной идеи, сложная стратегия расподобления собственной личности.
ДЕНЬ ВТОРОЙ
11) Карен Эванс-Ромейн. «Пастернак и С. Бобров»[87]. Чрезвычайно тонкий — и потому совершенно не воспроизводимый топорными средствами тезисной хроники — интертекстуальный анализ «поэтического разговора» между Пастернаком и Бобровым. Методы цитирования друг друга (Бобров цитирует Пастернака, упрощая, Пастернак Боброва — усложняя).
12) Александр Жолковский. «Еще раз о связях М. Булгакова с Достоевским»[88]. Семь доказательств литературного родства героя «Собачьего сердца» (Шарикова) с героем «Братьев Карамазовых» (Смердяковым).
I. Низкое происхождение (незаконность, «животность»); характерно, что и пес Шарик тоже намекает на свое незаконное происхождение («бабушка согрешила с сенбернаром»). Реплика о Смердякове — «дракон, из банной мокроты завелся». Роднящие двух персонажей гонения на котов (Смердяков любил их вешать, отношение к ним Шарикова в комментариях не нуждается).
II. Культура: пошлость соответствующих претензий обоих персонажей; сходство «теологических» софизмов Смердякова с лозунгом Шарикова («взять все и поделить»).
III. Идеология: отношение к военной службе («белый билет» Шарикова и Смердяков, ратующий за уничтожение всех солдат; роднящая обоих трусость). Оправдание собственного аморализма: Смердяков «не просил» его рожать, Шариков не просил ему операцию делать.
IV. Расстановка сил в романах: соотношение Федор Павлович/Иван близко к соотношению Преображенский/Швондер (противоборствующие «наставники» соответственно Смердякова и Шарикова). Близки по функциям слуга Григорий и доктор Борменталь (помощники в воспитании); Федор Павлович запрещает Григорию подвергать Смердякова телесным наказаниям — точно такие же указания дает Преображенский Борменталю. Двойничество Смердяков/Федор Павлович — Шариков/Преображенский (по слову Шарикова, «профессор весь в меня»).
V. Имена: Смердякова зовут Павлом Федоровичем (инверсированный Федор Павлович Карамазов), Шариков, принимая имя Полиграфа Полиграфовича, как бы пародирует имя-отчество Преображенского: Филипп Филиппович.
VI. Прочие детали: упоминание крючьев у Булгакова и у Достоевского (в дискуссии Федора Павловича с Алешей о крючьях на том свете); парафраза логики Великого инквизитора в рассуждениях Шарика: «я — барский пес, да и что такое воля?»
VII. Еще прочие детали, уже не из «Собачьего сердца»: знаменитая фраза о том, что в Москве чего ни хватишься, ничего нет, восходит к беседе Федора Павловича с Алешей и Иваном о бессмертии и черте, где так же многообразно обыгрывается идея, что «ничего нет», и это лишний раз доказывает, что глава «За коньячком» явилась объектом пристального внимания Булгакова.
13) Николай Богомолов. «Ходасевич в литературных кругах Москвы и Петрограда»[89]. Установление различий между вехами литературных знакомств Ходасевича, как он сам их расставил в своих мемуарах и как они видятся современному исследователю. Один из примеров — отношения с Брюсовым. Если судить по мемуарам Ходасевича, двух поэтов связывала теснейшая дружба. Однако сам Ходасевич даже писем брюсовских не сохранил, Брюсов же о Ходасевиче отзывался крайне редко и скупо. Сравнительный анализ московского и петроградского периодов жизни и творчества Ходасевича: Москва была свидетельницей литературного становления Ходасевича, поэтому он не мог занять в ее литературной жизни центральное место; переехав в Петроград, Ходасевич совершил рывок в новое измерение: петроградские слушатели воспринимали его стихи как откровение, на московскую же реальность Ходасевич теперь смотрел свысока, а московские знакомые фиксировали в мемуарах скверные черты его характера.
14) Хенрик Баран. «Якобсон в кругу учеников». Рассказ о профессорской карьере Р. О. Якобсона, которая была весьма непростой: первое постоянное место Якобсон получил лишь в 1937 году, но в Европе особенных возможностей иметь учеников у него не было. В США его встретили только лингвисты, и, как ему показалось, встретили враждебно. Первое поколение учеников Якобсона — плод его преподавательской деятельности на кафедре славистики Колумбийского университета (куда его приняли в 1946 году). Однако в этом университете он оставался недолго и в 1949 году перешел в Гарвард, захватив с собою двенадцать лучших аспирантов, что в Колумбийском университете, естественно, сочли беспрецедентной кражей. Одновременно с преподаванием в Гарварде Якобсон с начала 1950‐х годов был профессором Массачусетского технологического института; готовя в первом литературоведов, а во втором — лингвистов, Якобсон оказался «дедушкой» почти всех американских славистов, которые нередко втягивали его в свои непростые взаимоотношения. Характерный эпизод — дискуссия о книге американского слависта Эдварда Станкевича «Склонение и градация русских существительных» (1968). В 1969 году другой славист, Майкл Шапиро, отозвался на эту книгу разгромной рецензией в журнале «Language». Завершилась полемика в 1971 году публикацией в журнале «International Journal of Slavic Linguistics and Poetics» целых трех тестов: ответа (на 16 страницах) Станкевича на статью Шапиро (что в принципе в Америке не практикуется: отклики на рецензии не печатаются, а если печатаются, то уж во всяком случае в том же самом издании, где была напечатана сама рецензия), ответ Шапиро (тоже на 16 страницах) и обобщающая и отвечающая обоим статья Якобсона, в которой мэтр выбранил «Майкла Шапиро с его небольшим научным багажом» за некорректную полемику и тем продемонстрировал некоторое охранительство: по своим теоретическим структуралистским взглядам Шапиро был Якобсону куда ближе, чем Станкевич (реплика Александра Жолковского: «более Якобсон, чем сам Якобсон»), но блестящий теоретик имел неосторожность в своей статье задеть Е. Куриловича, ученого из поколения Якобсона, и Роман Осипович вступился «за своих».
15) Ада Колганова. «Два поэта русской эмиграции: известный и неизвестный». Известный поэт — С. К. Маковский, неизвестный — Михаил Адольфович Форштетер, язвительный эмигрант первой волны, зарабатывавший на жизнь переводами (в ООН, в люксембургском концерне «Сталь и уголь»), чуждавшийся крикливых заверений в любви к России и втайне сочинявший стихи, в которых продолжал традиции И. Анненского и акмеистов. Их-то после его смерти, в 1960 году, и издал друг Форштетера Маковский.
16) Ольга Майорова. «Диалог мнимых врагов (Лесков и Леонтьев)»[90]. Анализ несостоявшегося диалога: Лесков выступил против брошюры Леонтьева «Наши новые христиане», а Леонтьев, хотя критику Лескова безусловно читал, на нее не ответил, так что замечания Лескова (например, о надуманности леонтьевского воцерковления) остались неопровергнутыми. Дело, однако, в том, что отношения двух авторов были намного сложнее: Лесков спорил в первую очередь не с Леонтьевым, а — через его голову — с Победоносцевым (употребив дважды в своем тексте слово «победоносный», Лесков намекал, что статьи Леонтьева инспирированы Победоносцевым). С другой стороны, Леонтьеву очень нравился Лесков, но не «либерального» периода (80‐х годов), а Лесков 70‐х годов