— нравился настолько, что он уже после бранных статей Лескова похвалил повесть «Запечатленный ангел», иначе говоря, почувствовал глубинное родство с Лесковым, чей либерализм расценивал как наносный, если не конъюнктурный. Вдобавок имелись у двух авторов и сходные особенности бытового поведения: оба демонстрировали склонность к жизнетворчеству (что во второй половине XIX века было редкостью).
17) Галина Зыкова. «Пушкин и Шевырев»[91]. Эволюция отношения Шевырева к Пушкину: в 1841 году Шевырев восхищается «чудным сочувствием», которое Пушкин имел «со всеми гениями поэзии всемирной», а между тем еще в 1831 году он в дневнике отзывается о Пушкине как о пигмее перед Байроном и, мечтая о «каталоге» различных литературных «покраж», который хорошо было бы назвать «Шпион на Парнасе», фиксирует различные заимствования из Державина в творчестве Пушкина. Впрочем, это не помешало ему еще через несколько месяцев сделать в том же дневнике вывод, что предназначение русского народа — не изобретать, но все доканчивать на сцене Европы и, следовательно, «цитатность» — не порок. Цитатно и творчество самого Шевырева; на этом основании докладчица атрибутировала Шевыреву стихотворение «Ворон», анонимно опубликованное в 1830 году в «Галатее» и являющееся парафразой пушкинского «Ворон к ворону летит…» (гипотеза, энергично оспоренная в кулуарах Сергеем Пановым).
18) Лев Мазель. «Война и мир в Московской консерватории в 1937–1941 годах». Блестящий (на уровне лучших образцов устной прозы Ираклия Андроникова) рассказ очевидца о том, как в феврале 1941 года, чтобы «обеспечить максимум правительственного внимания» (то есть получить внеочередные ордена и медали), администрация консерватории задумала вызвать другие вузы на соревнование по сокращению числа кафедр. В консерватории кафедр было много, и отличались они не профилем, а художественными руководителями, кои все были тонкими индивидуальностями и сливаться по этой причине, а также по здравом размышлении не хотели. Некоторые эпизоды особенно колоритны: например, Г. Нейгауза, бывшего директором консерватории в 1935–1937 годах, снимают под тем предлогом, что кузен его, носящий ту же фамилию, руководит немецкой радиосетью. Нейгауз возражает: пусть лучше снимут кузена. Нейгаузу разъясняют: если бы кузен носил фамилию Иванов, снимали бы его немцы, но поскольку у обоих двоюродных братьев фамилия Нейгауз, первыми должны реагировать все-таки не немцы. Или еще: Нейгауз говорит о своем коллеге Гольденвейзере: «Я понимаю, он толстовец и не противится злу, но почему же он так противится добру?»
19) Андрей Зорин. «Из истории Дружеского литературного общества»[92]. Анализ поэтики человеческих отношений на заре XIX века (по мнению докладчика, конференция убедительно продемонстрировала, что литературная жизнь начала XX века изобиловала в основном ссорами и зуботычинами, в начале же XIX века доминировала тема дружества). Распределение социальных ролей в Дружеском литературном обществе (Мерзляков — ученый педант, Жуковский — унылый ангел, Андрей Иванович Тургенев — несомненный лидер, что вызывало бурный протест завистливого Воейкова). Две гипотезы: относительно латентной гомосексуальности кружка (приведенные цитаты из писем замечательны своей двусмысленностью: помнишь ли ты ту ночь, когда мы лежали на постели?.. — пишет один юноша другому; это как минимум можно понимать двояко) и относительно безвременной кончины Андрея Тургенева: всегда упрекавший себя в холодности, в неспособности чувствовать достаточно страстно, он умер от переохлаждения: улегся спать в намокшем от дождя мундире, проснулся в жару и наелся мороженого… — странная парафраза поведения его любимого героя «Вертера», перед смертью гулявшего несколько часов под снегом. В таком случае нельзя ли считать смерть Андрея Тургенева самоубийством?
Гипотеза о самоубийстве особых споров не вызвала, соображение же о латентной гомосексуальности спровоцировало темпераментный монолог Людмилы Щемелевой, настаивавшей на том, что всякую гипотезу следует вводить с какой-либо целью, для данной же гипотезы цели никакой не видно, да и не решились бы члены Дружеского литературного общества «на такое» без литературных прообразов, а значит, лежали они на постели безо всякого умысла.
20) Екатерина Ларионова. «Молодой Пушкин и Александр Иванович Тургенев». Когда Пушкин выходит из лицея, самые разные люди из его окружения охотно берут на себя в общении с ним роль старших, наставников. Николай Иванович Тургенев рад быть ему политическим учителем, Вяземский пока хранит с Пушкиным отношения этикетные, и единственный, кто не пытается Пушкина учить, — это Александр Иванович Тургенев (ему также случается упрекнуть Пушкина за повесничество, но перед другими он его защищает). Поэтому логично, что «Послание к А. И. Тургеневу» выделяется на фоне других пушкинских посланий того времени: условные мотивы переводятся в реально-политический план и возникает тон фамильярной близости, на что в действительности у Пушкина права не было. Пушкин сознательно снимает барьеры, предлагая Тургеневу определенную модель отношений, и Тургенев ее принимает. Внешне они остаются на прежних позициях. Тургенев говорит Пушкину «ты», а тот Тургеневу — «вы», но психологическая основа их контактов — иная. Отношения учитель/ученик для Пушкина были всегда чреваты внутренним конфликтом (ср., например, отношения его с Карамзиным) — с Тургеневым же дело обстояло иначе, и это обеспечило их духовную близость на протяжении всей жизни.
Николай Перцов в своей реплике попытался объяснить докладчице, что, если бы она подходила к своей теме как художник и психолог, она бы поняла, что близости с Тургеневым у Пушкина не было, а была близость с Вяземским, но докладчица от лавров художника уклонилась и настаивала на своей концепции.
21) Елена Пенская. «Литературные скандалы как форма русской культурной жизни». Попытка представить всю русскую литературу «между двумя величайшими скандалами — Крымской и Первой мировой войнами»
Пространная (и, на взгляд хроникера, вполне основательная) реплика Абрама Рейтблата, названная кем-то из присутствовавших содокладом: чтобы говорить о скандалах как форме литературной жизни, следует сначала дать хоть какое-то определение понятию «скандал». Скандал — это публичное нарушение общественных норм (так, если на конференции произносится доклад, являющийся грудой фактов без связи, это скандал, поскольку предполагается, что доклад должен исходить из определенного понимания терминов). Следовательно, прежде чем строить историю литературы как последовательность скандалов, было бы хорошо исследовать разницу между скандалом в жизни и скандалом, отраженным в прессе, между скандалом и ссорой и многое другое.
И наконец, 22) Александр Осповат. «Тютчев и Тютчев». Название доклада объясняется тем, что Тютчева невозможно поставить в отношения дружбы или вражды ни с кем из современников; поэтому, чтобы соответствовать теме конференции, докладчику пришлось сравнить его с самим собой. Почти все творцы русской литературы к концу жизни начинали ею брезговать, так что издатель Маркс опасался издавать собрание сочинений Чехова, пока тот не умер: подозревал, что Чехов под конец жизни начнет, как и прочие, заново переписывать Евангелие, а ему, Марксу, придется это печатать. Но Тютчев и на этом фоне случай особый — в излишнем морализме он замечен не был, но от литературы отрешился раньше всех. У него есть поклонники и недоброжелатели, но нет литературных врагов и недругов. У него есть отношения (дружеские) с Фетом, но это отношения не литературные. Диалог с Пушкиным (с которым, однако, Тютчев никогда не виделся), кажется, единственный состоявшийся в жизни Тютчева литературный диалог. Самое важное Тютчев всегда доверял людям, не сравнимым с ним по интеллектуальному уровню и решительно не способным его понять, поэтому трудно отделаться от ощущения, что все, что он говорил о литературе, специально рассчитано на перевирание, а сборник «Тютчев о литературе» не может быть составлен за явным недостатком материала. Разные писатели (И. Тургенев, И. Аксаков) пытались приохотить Тютчева к литературной жизни, навязать ему общение с литераторами, увлечь его выбором журнала, в котором следует печататься, и проч. — но потерпели неудачу. Тютчев — человек, сохранивший и даже утрировавший предания о том, как подобало жить поэту на рубеже XVIII–XIX веков, когда принадлежность к хорошему обществу ставилась выше пиитических страстей. Поэтому предмет его язвительных насмешек — старший (и престарелый) современник Вяземский, который и на склоне лет все пишет и пишет, вместо того чтобы о смерти подумать… — и промолчать. Осповат начал доклад с повторения своего прошлогоднего основополагающего тезиса, что он сам с собой не согласен, но это не помешало ему вполне уверенно ответить на вопрос Рейтблата, поинтересовавшегося: мог бы Тютчев написать на своей визитной карточке «литератор»? Порешили, что ни за что не мог бы.
Чего же я, собственно, домогаюсь от авторов столь замечательных докладов (даже пересказывать было приятно)? Пожалуй, только одного: чтобы рефлексии над изучаемым и обозреваемым материалом было в докладах не меньше, чем простой фиксации: произошло то-то и то-то. По-видимому, для компенсации я сама предалась в своем отчете не совсем подобающим этому жанру размышлениям, но я очень хочу, чтобы на Третьих чтениях — которые, конечно, будут непохожи на Вторые — у меня появилась возможность только и делать, что запечатлевать чужие рефлексии, а свои приберечь.