ТРЕТЬИ БАННЫЕ ЧТЕНИЯ«Литература и быт: отношение литератора к действительности» (28–29 июня 1995 года)[93]
Научный этикет велит упоминать о вещах, кажущихся общеизвестными, в витиеватой форме вроде: нет необходимости говорить, что… — и далее следует изложение того, о чем говорить «нет необходимости». Так вот: нет необходимости говорить, что журнал «НЛО» раз в год организует конференции, которые называются Банными, так как некогда (три года назад) редакция располагалась в Банном переулке, о чем наверняка все бы благополучно забыли, а так приходится каждый раз об этом вспоминать; нет необходимости говорить, что чтения эти заняли в годичном цикле (о нем шла речь в одном из докладов) место в самом конце июня, когда здешние филологи еще не успевают разъехаться на лето, а коллеги с Запада (один из докладчиков, оговорившись, противопоставил «стране России» «страну Запад») уже успевают съехаться на то же самое лето в Москву. Очередные чтения, тема которых формулировалась как «Литература и быт: отношение литератора к действительности», носили характер подчеркнуто банный по причине климатических условий (обещанной эсхатологическими прогнозами 45-градусной жары не было, но для превращения в парилку зала театра под диковинным названием «Театр около дома Станиславского», любезно предоставившего для чтений свое помещение, хватило и 25 градусов), однако публика, среди которой было много очень симпатичных студентов и студенток из Москвы и Лос-Анджелеса, мужественно провела в этой парилке два дня подряд с десяти утра до восьми вечера и выслушала 25 докладов, к изложению которых, а также весьма бурных прений, которые вызывал почти каждый из них, мы и приступаем.
1. Первым выступал Андрей Зорин с докладом «Ода В. П. Петрова „На мир с Портою Оттоманскою“ и русская политика»[94]. Зорин поставил оду Петрова, написанную в марте — апреле 1775 года, после официальной ратификации Кючук-Кайнарджийского мира, в контекст распространенных в тогдашней Европе представлений о системе европейского равновесия, восходящих к «Проекту вечного мира» аббата де Сен-Пьера. В 1761 году вышло сокращенное издание этого сочинения, подготовленное Ж.-Ж. Руссо, в 1771 году — его русский перевод, выполненный И. Богдановичем. Впрочем, Сен-Пьер критиковал теорию равновесия сил, считая ее достаточной гарантией от победы определенной державы, но, по причине природной испорченности человека, недостаточной гарантией от войн. Более надежной Сен-Пьер считал идею европейской конфедерации, установленной насильственным путем; для осуществления этого плана 19 любых европейских суверенов, считал он, должны объединиться и принудить к мирной жизни всех остальных (всего Сен-Пьер насчитывал в Европе 24 суверена). Сен-пьеровские представления о «вечном мире», в свою очередь, восходили к идее «христианской республики» Генриха IV и Сюлли, запечатленной в мемуарах последнего. Генриха IV Екатерина II почитала как образцового государя и охотно увидела бы Россию одним из членов описанной выше конфедерации. Однако вопрос о том, должна ли Россия войти в нее, и если да, то в каком качестве, вызывал немало проблем. У Сюлли место России охарактеризовано нечетко (если она сама не захочет входить в союз, можно «выключить» ее из Европы и предоставить ей воевать с турками и персами); Сен-Пьер называет Россию среди 24 потенциальных членов конфедерации на последнем месте (которое под пером русского переводчика превращается во второе, так что Россия идет сразу после Священной Римской империи). Еще более скептичен по отношению к России был издатель Сен-Пьера и пропагандист его идей Ж.-Ж. Руссо, известный своим полонофильством. Так же скептично, если не сказать враждебно, были настроены по отношению к России те люди, которые определяли внешнюю политику Франции при Людовике ХV, — как «официальные» министры иностранных дел, так и «секретный кабинет короля», творивший тайную дипломатию. Их целью было отгородить Россию от Европы непроходимой стеной; если они и соглашались включить ее в ранг европейских держав, то лишь затем, чтобы не допустить ее усиления. В одических метафорах Петрова докладчик усмотрел плод его осведомленности о тайной дипломатии французского короля (сведения о которой после смерти Людовика ХV начали выходить наружу). Автор оды рисует перед читателем картину Европы как целостного организма, внутри которого, однако, зреет заговор против России, который готовят некие «волшебники», «шарлатаны», «волхвы», ловцы человеческих душ (в этих пассажах, по мнению Зорина, можно различить глухой намек на масонов, от которого тянутся нити к масонофобии Екатерины II, Александра I и Николая I).
Обсуждение чрезвычайно насыщенного фактами и мыслями доклада прошло довольно вяло. В кулуарах настойчиво высказывалась мысль, что серьезный доклад Зорина нельзя было ставить на первое место, так как еще не вполне проснувшиеся слушатели не могли оценить его по заслугам; поскольку на первом месте, строго говоря, не бывает уютно никому, впредь остается, по-видимому, лишь последовать совету Венички Ерофеева, который шестую рюмку условно именовал десятой, и начинать сразу со второго доклада…[95]
2. Меж тем вторым выступил Александр Чудаков с докладом «Биографическая предметная среда и художественная система писателя». Докладчик напомнил о том, что среди тех «фонов» (литературный, речевой), какие достойны изучения при построении биографии писателя, незаслуженно редко изучается фон вещный, предметный. На примере Чехова докладчик продемонстрировал несколько «предметных инвентарей» (что видел или мог видеть писатель в родном Таганроге, в частности в лавке своего отца). При классификации подобных вещных рядов, подчеркнул Чудаков, следует избегать анахронистического отбора, при котором внимание привлекают лишь те вещи, которые затем явно отразились в творчестве писателя. Быть может, наилучшим принципом классификации, сказал он, был бы тот, по которому построена известная классификация Борхеса, открывающая книгу Мишеля Фуко «Слова и вещи» (иными словами, отказ от какой бы то ни было упорядоченности перечисления). Затем были названы несколько вопросов, ответы на которые особенно важны для изучения предметной среды, окружающей в детстве и юности будущего литератора: деревня или город? архитектура старая или новая? век «дружественных» вещей с многолетними традициями или эпоха «враждебных» вещей без биографии и проч. Возможно, резюмировал докладчик свою мысль в эффектной фразе, в энциклопедии следовало бы писать не столько «родился в аристократической семье», сколько «первые годы жизни провел в одноэтажном особняке стиля ампир на Плющихе».
Доклад вызвал бурный натиск обнаружившихся на конференции методологов и философов. Первых представлял Вячеслав Курицын, заметивший, что, во-первых, «теплые трещины и следы», конечно, ничуть не уступают в значимости инвариантам культуры, а то и превосходят их, но борхесовская цитата является методологически невменяемой энциклопедией; что, во-вторых, прежде чем сообщать о детстве, проведенном в одноэтажном ампирном особняке, следует выяснить, как именно влияют на писателя одноэтажность и ампирность; и, наконец, в-третьих, что не в том дело, когда появилась зубная паста, а в том, какая за ней стояла методология. От лица философов выступал Александр Иванов, которому Третьи Банные чтения обязаны едва ли не всеми оживленными дискуссиями; почти каждый доклад вызывал у него ряд вопросов, так что в отчете о конференции впору заводить, по образцу старых анекдотов про армянское радио, графу «Александр Иванов спрашивает». Так вот, А. Иванов упрекнул А. Чудакова в мистическом материализме, уверенности в том, что существует мир вне нас (Чудаков в этом грехе не покаялся, а, напротив, храбро подтвердил, что пребывает на позициях примитивного материализма), и антифилософском характере доклада, в котором не учтено, что вещь и имя вещи это не одно и то же (сам докладчик отреферировал реплику своего оппонента таким образом: «Старая русская привычка: как можно решать, куда пойти обедать, если мы еще не решили вопрос о Боге»).
Дальнейшая дискуссия была весьма бурной (Абрам Рейтблат: «Кому же задавать вопросы, если не вам, Александр Павлович?»). Одни требовали от Чудакова, чтобы он разъяснил, какие вещи значимы в каких культурах, какова ориентация данного автора по отношению к вещам и когда же все-таки была изобретена зубная паста, другие же (Кирилл Рогов) настаивали на том, что претензии к Чудакову являются «наивным методологизмом» и что биография писателя пишется, а предметный фон его жизни изучается вовсе не для лучшего понимания творчества писателя, а просто ради воссоздания жизненного пути данного человека (а был ли он писателем или нет, не так важно). Ричард Темпест напомнил о том, что в англоязычных странах изучение предметной среды практикуется довольно давно по отношению к «культовым» писателям, так что книги на тему «Что ела Джейн Остин» там отнюдь не редкость. Мариэтта Чудакова подчеркнула условность разграничения литературных и нелитературных фактов (автор итальянской рецензии на «Хранителей древностей» Домбровского причислил этот роман к произведениям фантастического реализма, так как даже на секунду не мог допустить, что люди взаправду могут пить спирт из-под эмбрионов). Александр Осповат предположил, что в сознании людей запечатлеваются не отдельные вещи, а целые комбинации предметов, причем эта комбинаторика у каждого своя, так что, родившись в том же доме, где некогда родился Ходасевич, он, Осповат, запомнил тамошний «предметный фон» совсем не так, как его предшественник. Андрей Немзер подчеркнул, что, конструируя задним числом «вещный фон» того или иного писателя, мы обречены пользоваться не столько «объективными» описаниями, сколько текстами этого самого писателя: так, упомянутое Чудаковым описание Юсупова сада, открывающее тыняновского «Пушкина», есть не картина «реа