Три следующих докладчика, выступавшие в третий день конференции, делились опытом собственной недавней комментаторской работы.
Александр Белоусов рассказал об особенностях реального комментирования романа Л. И. Добычина «Город Эн»[137]: на многочисленных примерах, от силуэта кирхи до сценария празднования гоголевского юбилея, он продемонстрировал, что роман этот лишь «притворяется» местной хроникой вполне конкретного города Двинска; его хроникальность — иллюзия, ибо сопоставление с реальными событиями и пейзажами Двинска начала века заставляет признать, что город Эн — город не столько реальный, сколько типический.
О соотношении реального и выдуманного шла речь и в докладе Олега Лекманова, посвященном комментированию памфлетного мемуарного романа В. П. Катаева «Алмазный мой венец» (комментарий Лекманова и его коллеги М. Котовой готовится к выходу в издательстве «Аграф»)[138]. Если Белоусов сопоставлял романную реальность по преимуществу с газетной хроникой, то Лекманов не только использовал документы (в частности, стенограммы заседаний писательского союза и проч.), но и сталкивал разные мемуарные свидетельства об одних и тех же событиях. Стратегия Катаева была двойственной: он настаивал на том, что в его романе все правда, но одновременно скрыл реальных героев за вымышленными именами и потому всегда мог сослаться на выдуманность всего повествования. Сообщая факты по преимуществу достоверные, Катаев в то же самое время стремился отретушировать прошлое вообще и свое собственное поведение в этом прошлом в частности; отсюда искажение подлинных фактов, причем не всегда в сторону лестную для себя: например, если Катаеву нужно убедить читателя в том, что Бабель был в литературном процессе 1930‐х годов одиночкой, то он сообщает, что его самого автор «Конармии» ценил невысоко, в то время как сохранившиеся реальные высказывания самого Бабеля свидетельствуют об обратном.
Доклад о романе Катаева, естественно, не оставил публику равнодушной. В прениях живо обсуждались два вопроса, оба — хотя и в разной степени — классические: во-первых, «что есть истина?»; а во-вторых, «был ли Катаев подлым человеком?». На первый вопрос Лекманов совершенно резонно ответил, что хотя всякий мемуарист субъективен по-своему, из этого отнюдь не следует, что верить нельзя ни в чем и никому; для каждого события, описанного в нескольких версиях, можно все-таки выбрать версию, больше других близкую к действительности. Относительно же ответа на второй вопрос мнения разошлись, а сам докладчик был склонен уклониться от моральных оценок, но эпизод, приведенный Александром Парнисом (о том, каким образом Катаев завоевывал Москву, постепенно выживая из квартиры приютившую его москвичку), пожалуй, послужил довольно выразительным аргументом против тезиса о неподлости Катаева (таланта его при этом никто не отрицал).
Наконец, Александр Жолковский также рассказал о том, над чем работает в настоящее время, — а именно об «Антологии инфинитивной поэзии»[139]. Сначала докладчик познакомил аудиторию со своей дефиницией инфинитивного письма (тексты, которые содержат абсолютные инфинитивные предложения, не подчиненные управляющим словам и не привязанные к конкретным лицам и модальным значениям; тексты, в которых речь идет, как правило, о некоей виртуальной действительности, либо возвышенной, либо сниженной), затем рассказал о том, как будет устроена готовящаяся антология, и наконец продемонстрировал образец комментария к «инфинитивному» стихотворению — разбор стихотворения Пушкина «Из Пиндемонти». В стихотворении этом сочетаются две традиции инфинитивного письма: сатирически-дидактическая, восходящая к поэзии XVIII века («На модное остроумие 1780 года» Державина; «Придворная жизнь» С. А. Тучкова), и элегическая 20‐х годов XIX века («Элегия» В. А. Туманского). В обеих традициях, и нравоучительной, и элегической, инфинитивные стихотворения оканчиваются финальным резюме-пуантом; Пушкин завершает «Из Пиндемонти» таким же образом, но оставляет финальную фразу без рифмы и этой свободой от условностей (в том числе и от правил версификации) имитирует ту самую свободу поведения, о которой пишет.
Выступление Жолковского было последним в «докладной» части конференции; за ним последовал круглый стол, тема которого была обозначена как «Комментарий: блеск и нищета жанра в современную эпоху» (ведущие Александр Осповат и Никита Охотин). Стенограмма круглого стола печатается полностью в этом же номере «Нового литературного обозрения». Однако хроникер тоже человек и имеет право на собственное видение событий. Поэтому — рискуя навлечь на себя упреки в субъективизме — я осмеливаюсь предложить читателю свою версию дискуссии, а о том, насколько она соответствует действительности, всякий читатель сможет судить сам, сопоставив ее со стенограммой.
Один из выступавших на кругом столе (Андрей Зорин), характеризуя состав аудитории, уподобил ее собранию передовиков производства, прибывших для рапорта об успехах и обмена опытом. Однако в ходе круглого стола главенствовали не «охотничьи рассказы» о достижениях (метафора того же Зорина), а рефлексия над жанром комментария, носившая достаточно нелицеприятный характер.
Сергей Зенкин занялся поисками ближайшего культурного оппонента комментирования как практики и отыскал такового в традиции «медленного, или пристального, чтения», одним из образчиков которой назвал известную книгу Ролана Барта «S/Z» (анализ новеллы Бальзака «Сарразин»). Выступление Зенкина представляло собою последовательное выстраивание ряда оппозиций между комментарием и медленным чтением, причем в конечном счете оказалось, что «письмо», то есть структура и форма литературного текста, подвластно только медленному чтению, господство же в российских условиях комментария и неразвитость традиции медленного чтения являются симптомом несостоявшейся литературно-теоретической модернизации России.
Если Зенкин предъявил комментированию упрек со стороны литературной теории, то выступавший следом за ним Андрей Зорин взглянул на ту же деятельность с точки зрения социальной прагматики. По Зорину, главная проблема, связанная с комментаторской деятельностью, заключается в том, что в наше время она лишилась того негласного статуса, того символического ореола, какой имела (в глазах определенного круга) в советское время. Тогда, отвергая официальные критерии оценки нашей профессиональной деятельности, мы искали других, элитарных критериев, и чем ниже был статус комментариев для больших начальников, тем выше они ценились в кругу интеллигенции. Комментаторы накапливали символический капитал, который теперь утратили. Сейчас официальная система общественного признания снова не устраивает интеллигенцию, но и сочинение комментариев достойного статуса не обрело. «Одним словом, — сказал Зорин, — мне бы хотелось отыскать такие формы преподнесения комментария интеллектуальному сообществу, которые вернули бы комментаторской деятельности символический статус и капитал».
Наконец, третье направление атаки на комментарий (тираноборческое?) было представлено Виктором Живовым и Абрамом Рейтблатом. Первый обвинил комментаторов в апроприации текста и назвал комментарий «симулякром, пожирающим комментированный текст», а комментированные издания — интеллигентской апроприацией классики, после чего, вслед за А. Л. Зориным и К. Г. Треплевым, призвал собравшихся к поиску новых форм. Второй, развивая тезисы, предложенные в первый день, усмотрел в комментировании проявление общей патерналистской тенденции цивилизовывать русский народ, который никто не спрашивал, желает он цивилизовываться или нет.
В защиту комментария выступили:
Георгий Левинтон, который среди прочего отказался размышлять о том, накапливает ли он лично в процессе комментирования капитал (символический или любой другой), ибо такие размышления способны уподобить комментатора пресловутой сороконожке;
Александр Парнис, просто приведший несколько примеров из своей практики комментирования Хлебникова;
Дмитрий Зубарев, показавший с помощью изящного микрокомментария к одной полуфразе Набокова, что получается, когда место комментария по обязанности (годы жизни и должность) занимает комментарий осмысленный: Набоков уподобляет некую женщину Маленкову не потому, что тот родился в 1902 году, а умер в 1988‐м, и не потому, что он после смерти Сталина некоторое время стоял во главе государства, а потому, что у Маленкова было бабье лицо, снискавшее ему в узкопартийных кругах кличку Маланья, и лицо это было хорошо знакомо американским читателям «Бледного пламени» по американским же газетам десятилетней давности;
Константин Боленко, оспоривший тезис о том, что у комментариев нет аудитории, ибо раз существуют редакторы и издатели, заказывающие комментированные издания филологам и историкам, и издания эти продолжают выходить немалыми тиражами, значит, существуют и их потребители;
Наталия Мазур, уподобившая комментаторов Беде Достопочтенному из легенды, любимой Ю. М. Лотманом: слепца привели вместо площади на берег моря, и он целый день проповедовал на этом пустынном берегу, а в конце дня камни грянули «аминь»; сходным образом и комментаторы, даже если искусство их не в цене, имеют уникальную возможность проверить собственное профессиональное мастерство, и нельзя исключить, что оно пробудит заинтересованную реакцию даже у тех, от кого ожидать этого весьма затруднительно;
Вера Мильчина, обратившая внимание на то, что едва ли не все претензии, предъявленные к комментарию, могут быть отнесены также и ко всей филологической деятельности в целом, и предложившая формальный критерий отличения комментария от некомментария: некомментатор печатает статью или монографию, выставляя вперед свое собственное имя; комментатор добровольно избирает себе подчиненную роль, помещая собственные соображения под строкой