Хроники постсоветской гуманитарной науки. Банные, Лотмановские, Гаспаровские и другие чтения — страница 34 из 127

или за текстом, а уж наполняет это комментаторское пространство каждый чем может: один — пионерскими разысканиями, другой — сведениями, переписанными из энциклопедии;

и наконец, Андрей Немзер, приравнявший комментирование не просто к деятельности любого филолога или историка, а — шире — к творческой деятельности вообще, так что желающий отменить комментарий, сказал Немзер, отменяет таким образом «вредную привычку» к творчеству в целом.

Один из ведущих круглого стола, Александр Осповат, с присущим ему мрачным юмором заметил в финале, что внутренний пафос данной конференции заключался в развенчании определенного занятия, к которому имеют самое непосредственное отношение почти все присутствующие. Смею заметить, что в этом отношении (но только в этом) конференция успеха не имела: с развенчанием комментария согласились, кажется, только те, кто и раньше не имел специального влечения к этой деятельности. Остальные «передовики производства» остались при своем и разошлись по домам — каждый к своему недописанному комментарию.

Печальные, но не последниеXIII ЛОТМАНОВСКИЕ ЧТЕНИЯ«Числа в системе культуры»(ИВГИ РГГУ, 21–23 декабря 2005 года)[140]

Лотмановские чтения традиционно проводятся в ИВГИ с 1993 года; в этом году из почтения к «мистическому» числу 13 для очередных чтений была придумана тема «Числа в системе культуры», однако число 13 не удовлетворилось этим знаком уважения и в полной мере оправдало свою зловещую репутацию: в течение месяца с небольшим ИВГИ и вообще вся российская наука понесли три тяжелейшие утраты. Скончались Михаил Леонович Гаспаров, Владимир Николаевич Топоров и Елеазар Моисеевич Мелетинский. Не прибавляю к их именам никаких титулов, потому что в данном случае решительно не важно, кто из них был академиком, а кто нет; эти имена значат гораздо больше любого звания, титула или должности.

Проводить заседания и произносить доклады как ни в чем не бывало в подобной ситуации было бы неуместно. Поэтому весь первый день Лотмановских чтений было решено сделать «поминальным» и посвятить памяти трех ушедших от нас ученых.

Выступления первого дня конференции носили разный характер: некоторые из выступавших говорили в жанре преимущественно мемуарном, другие предлагали вниманию собравшихся научные разработки, непосредственно связанные с деятельностью того или иного из трех ученых, чьей памяти было посвящено заседание. Выступали разные люди, говорили в разном жанре, но уже самый первый текст, прозвучавший 21 декабря, — мемуарный фрагмент о Е. М. Мелетинском, присланный Вячеславом Всеволодовичем Ивановым из Лос-Анджелеса и прочитанный ученым секретарем ИВГИ Еленой Петровной Шумиловой[141], задал тему, которая потом в той или иной форме повторялась едва ли не в каждом выступлении: тему борьбы хаоса и космоса, борьбы против хаоса во имя космоса, — борьбы, в которой деятельно участвовали и Гаспаров, и Мелетинский, и Топоров. Мелетинский, по словам Иванова, всю свою жизнь, всю свою жизненную энергию посвятил поискам «осмысленной связи целого»; он трепетал перед хаосом, поскольку видел его всесилие во время войны, но ни война, ни сталинские лагеря не могли истребить в нем веру в силу разума и в необходимость применения строгих методов анализа к исследованию литературы; в хаосе Мелетинский видел личного врага и очень много сделал, чтобы этого врага потеснить.

Выступление Наталии Автономовой было посвящено памяти М. Л. Гаспарова[142]. Оно носило отчасти мемуарный характер, что не удивительно, потому что Гаспаров приходился Наталье Сергеевне троюродным дядей и она знала его так долго и так близко, как никто из присутствовавших («Приходи, я буду тебя ободрять», — говорил он ей, когда она в студенческие годы решила бросить занятия музыкой и поступить на филологический факультет). Однако родственные отношения вскоре превратились в соавторские. Точнее, по словам Натальи Сергеевны, Гаспаров, бывший неофициальным руководителем ее дипломной работы — сравнительного статистического анализа лексики сонетов Шекспира и их переводов, выполненных Маршаком, — ее руками проверял собственные гипотезы. Проверка принесла результаты, вызвавшие скандал в «благородном семействе» советской официальной науки. Работа Автономовой и Гаспарова неопровержимо доказала противоположность двух художественных систем: шекспировского барокко и маршаковского советского неоклассицизма. Такие выводы никому не были нужны: Гаспарова отстранили от подготовки собрания сочинений Маршака, а Автономовой пришлось забыть об аспирантуре филологического факультета. Однако научное сотрудничество с Гаспаровым продолжалось и после того, как она стала заниматься современной французской философией; в частности, Гаспаров был редактором — опять-таки неофициальным — ее перевода книги М. Фуко «Слова и вещи», выпущенного в 1977 году. Автономова особо подчеркнула ту помощь, какую оказал ей Гаспаров в работе над переводами таких фундаментальных произведений современной французской гуманитарной мысли, как «Словарь по психоанализу» Лапланша и Понталиса или «О грамматологии» Жака Деррида. Это принципиально важно, потому что в умах самой широкой публики укоренено мнение, что Гаспаров не любил новейшую французскую философию по той причине, что не знал ее. Мысль эта, подчеркнула Автономова, ошибочна; критические отзывы Гаспарова о Деррида и Фуко объяснялись отнюдь не плохим знакомством с их работами, а тем, что Гаспаров иначе представлял себе стратегию гуманитарного знания. В философии постмодернизма его не устраивало многое, начиная с вопиющей неточности центрального термина — «деконструкция» (для которой он полушутливо, полусерьезно предлагал выдуманную нарочно для этого случая русскую замену — «раззавязывание»). Философы, впрочем, отвечали ему взаимностью. Автономова выделила два типа неприятия статей и книг Гаспарова в их среде: одни философы, считая Гаспарова слишком приверженным строго филологическим методам, просто игнорировали его работы (при этом широко цитируя других «античников» — таких, как Лосев или Аверинцев), другие (проповедники постмодернизма) не скрывали своего раздражения. В докладе Автономовой в первый — но не в последний — раз на этих Лотмановских чтениях прозвучала отсылка к опубликованной некогда в «НЛО» дискуссии о филологии и философии[143], где Гаспаров защищал строгую филологическую науку от субъективного импрессионизма постмодернистской философии. Между тем — и для Автономовой это очень существенно — отношения филологии и философии совершенно необязательно должны строиться на конфликте и неприятии; все дело в том, какая филология и какая философия участвуют в диалоге; именно такой диалогический сборник, написанный сообща филологом и философом, Гаспаров и Автономова планировали выпустить — но не успели[144].

Из троих великих ученых каждый выступавший выбирал того, кто был ему ближе в человеческом и научном плане. Сергей Бочаров говорил о В. Н. Топорове, с которым, по его признанию, постоянно сверялся в собственной деятельности[145]. Бочаров подхватил и продолжил заданную в мемуаре Вяч. Вс. Иванова тему противостояния космоса и хаоса; назвав наследие Топорова «умственным космосом», он остановился особенно подробно на историософском аспекте этого наследия. Топоровская историософия, сказал Бочаров, растворена в корпусе текстов ученого, в его ставших легендарными бесчисленных примечаниях; так вот, одно из таких примечаний (Бочаров назвал его «шоковым») содержит упоминание о до сих пор не оплаченной цене крови в российской государственности. Именно такие прорывы к прямому высказыванию, к философствованию на грани богословия (которое, впрочем, соседствует у Топорова со строгими лингвистическими или историко-литературными анализами) и кажутся Бочарову важнейшей чертой топоровского творчества. При этом, хотя русская мысль всегда существовала и развивалась в обстановке катастрофы, для русского ученого Топорова характерна и принципиально важна «установка на благое». Сам Топоров был для тех, кто его знал и читал, нравственной опорой; не сделавший за всю свою жизнь ни одной уступки господствующему порядку, он, по словам Бочарова, представлял собою ярчайшее исключение. В отличие от создавшегося за годы существования советской власти нового антропологического типа — «советского человека», Топоров оставался (и внутренне, и даже внешне) чистейшим представителем редкого типа — человека русского.

Нина Брагинская, начав свое выступление с трагической ноты — зачем писать и произносить доклады, если нельзя представить их на суд Михаила Леоновича Гаспарова? — тем не менее произнесла блестящий доклад, посвященный менипповой сатире в понимании Бахтина и Гаспарова. Бахтин представил всю историю литературы от Платона до Достоевского как историю менипповой сатиры; Гаспаров с таким подходом был решительно не согласен и сомневался в самом существовании менипповой сатиры; Брагинская анонсировала свое выступление как попытку возразить обоим. Указав на связь бахтинской концепции мениппеи с идеями Ф. Зелинского («славянское возрождение», подробно описанное ею в специальной статье[146]), докладчица показала, как, в соответствии с убеждением, что для всякой идеи нужно непременно отыскать древнего предка, Бахтин возводит романы Достоевского к менипповой сатире, которая, с точки зрения филологов-классиков, есть вообще нечто несуществующее, ибо такого наименования жанра античность не знала и впервые оно прозвучало лишь в вышедшем в самом начале XVII века латинском труде гуманиста Исаака Казобона о сатирах — первой книге по истории жанра в истории европейской литературы. Впрочем, как раз Казобону Менипп и Лукиан казались не вполне сатириками, потому что сатириком он считал того, кто высмеивает человеческие пороки и глупость с позиции добродетели и разума, Менипп же и Лукиан — чересчур большие скептики. Но именно скептицизм и выражение иррациональности человеческой жизни, именно провал и неудача автора-моралиста — те свойства, которые оказались востребованы современной постмодернистской культурой. Мениппова сатира вошла в большую силу и, как, перефразировав поэта, выразилась Брагинская, «стала жанром и общается с Богами». Впрочем, современных авторов мениппея интересует не столько как конкретный античный жанр, сколько как образец нового инструментария, предложенного Бахтиным. Бахтин «сконструировал» свою «мениппею», назвав полтора десятка признаков этого жанра, примеры которых почерпнуты из разных литературных произведений; вместе, внутри одного произведения все эти признаки не встречаются никогда, а подчас даже являются взаимоисключающими. Так вот, подобный способ описания оказался чрезвычайно востребован некоторыми направлениями современной науки, например когнитивной лингвистикой. Гаспаров видел в бахтинском конструировании несуществующего жанра пример теоретической агрессии философии против филологии и вставал на защиту этой пос