Хроники постсоветской гуманитарной науки. Банные, Лотмановские, Гаспаровские и другие чтения — страница 37 из 127

т память о собственной этимологии). Итак, по условиям языка вкус оказался близким к мудрости, и если искусство воспринимается как мудрость Бога, то вкус в таком случае представляется созерцанием этой божественной мудрости.

Доклад о вкусе вызвал оживленную дискуссию. Андрей Зорин поинтересовался, нельзя ли возвести рождение вкуса к библейскому соблазнению Адама Евой с помощью яблока, на что докладчица ответила, что эта связь осознавалась литераторами и философами XVII–XVIII веков, о чем свидетельствуют соответствующие эпиграфы из Мильтона. Кирилл Осповат предположил, что повышение статуса вкуса в иерархии можно связать с изменением роли и места еды в придворной среде. Особенно много вопросов было задано докладчице относительно употребленного ею в названии доклада понятия «мода». Зорин интересовался заказчиками и «промоутерами» этой моды (если можно ее считать таковой). Сергей Зенкин утверждал, что для таких категорий, как «вкус», термин «мода» не подходит, поскольку то, о чем говорилось в докладе, отнюдь не мода, а своего рода концептуализация внутренней жизни.

Доклад Дмитрия Иванова «1815, или Как М. Н. Загоскин стал комедиографом» можно назвать блестящим историко-литературным расследованием[155]. Иванова интересовало, насколько справедливы дошедшие до нас намеки современников на то, что пьеса М. Н. Загоскина «Комедия против комедии, или Урок волокитам», представленная 3 ноября 1815 года, через полтора месяца после представления комедии Шаховского «Урок кокеткам, или Липецкие воды», и написанная в поддержку Шаховского в его полемике с карамзинистами, сочинена Загоскиным не самостоятельно, а с помощью автора «Липецких вод». Сам Загоскин гневно возражал против статьи Вигеля «Мнение постороннего», в которой он был назван «представителем» Шаховского. С другой стороны, многое в истории создания, в содержании и стиле «Урока волокитам» указывает на весьма возможную причастность Шаховского к его сочинению. Написана комедия меньше чем за месяц, а Загоскин вообще писал медленно и следующую свою комедию сочинял целый год; название «Урок волокитам» отсылало публику той эпохи к Мольеру, автору «Урока женам» и «Критики урока женам», между тем звание «русского Мольера» прочно закрепилось в сознании современников за Шаховским. В тексте комедии использованы характерный для Шаховского и не характерный для Загоскина прием цитации чужих поэтических текстов. Впрочем, все это «улики» косвенные. Под конец Д. Иванов приберег доказательство куда более весомое: судя по обнаруженному им в Российской национальной библиотеке черновику «Урока волокитам», над пьесой в самом деле работали два разных человека: основные 60 страниц написаны почерком Загоскина, а 2 страницы — почерком Шаховского; однако эти две страницы в определенном смысле гораздо важнее остальных шестидесяти: на них набросан план, в соответствии с которым комедия и написана. Кроме того, на полях рукописи имеются замечания и пометы Шаховского. Иначе говоря, находка Д. Иванова позволяет утверждать: Загоскин писал под руководством Шаховского и по его плану; больше того, судя по указанию Шаховского переменить одну упоминаемую в тексте эпиграмму против него на другую, более позднюю, комедия «Урок волокитам» была задумана в ближайшую неделю после постановки «Липецких вод» Шаховского, а после того, как арзамасцы обрушились на Шаховского с критикой, переработана. Иначе говоря, Шаховской начал выстраивать свою защиту (руками Загоскина) заранее, еще до нападения на него арзамасцев.

Доклад Екатерины Ляминой и Натальи Самовер «„Чувствую себя совершенно счастливым в своей должности“: Жуковский в 1817–1821 годах» был посвящен тому периоду в жизни Жуковского, когда он был назначен на должность учителя русского языка великой княгини Александры Федоровны; именно к этому периоду относятся его слова, вынесенные в название доклада, причем написал Жуковский эти слова почти сразу после официального начала занятий с великой княгиней. Душевный контакт с ученицей установился у Жуковского очень скоро, о чем свидетельствуют не только его признания, подобные процитированному в названии, но и, например, тот факт, что вскоре после начала занятий он уже давал Александре Федоровне читать свой дневник. Жуковскому было недостаточно общения с самой великой княгиней, в девичестве прусской принцессой Шарлоттой; он изучал то, что можно назвать «контекстом» ее жизни, например читал биографию ее матери, королевы Луизы Прусской, письма которой великая княгиня перечитывала во время говения как «другой молитвенник». На конец 1810‐х годов приходятся несколько платонических романов Жуковского с фрейлинами; все они протекают по одному и тому же сценарию: в беседах с этими барышнями, в их альбомах Жуковский проговаривает важные для себя мысли, в частности о женщине как существе, в котором проявляется чистая суть человека, о божественном присутствии в человеческом общении. При этом Жуковский больше всего боится показаться смешным и жалким, поэтому скрывает свою влюбленность и настаивает на том, что чувство его полностью покрывается и исчерпывается словом «дружба», чем ставит своих избранниц в двусмысленное положение (что должна думать барышня, которой выказывают явное предпочтение, но при этом твердят: не подумайте, ради Бога, что я влюблен, я испытываю к вам чувства исключительно дружеские?). Пребывание в Берлине, родном городе принцессы Шарлотты, при прусском дворе, где она выросла, оказалось для Жуковского временем очень счастливым именно потому, что здесь он не рисковал прослыть влюбленным; он попал в ту атмосферу душевно-комфортного общения, которой не мог в полной мере насладиться при русском дворе и которой до этого наслаждался в Белеве. Однако в Белеве этот душевный комфорт нарушался вечным спором Жуковского, явным или подспудным, с его сводной сестрой Екатериной Афанасьевной Протасовой. Вся философия Жуковского зиждилась на убежденности в том, что чтить Бога можно через любое движение души, что хорошему человеку может и должно быть хорошо на свете; Екатерина же Афанасьевна своей жизненной позицией эту философию опровергала и разрушала. Напротив, пребывание вблизи Александры Федоровны укрепляло в Жуковском эту убежденность. Можно сказать, что в своих отношениях с великой княгиней он бессознательно проиграл счастливое развитие своего трагического романа с Машей Протасовой.

Дарья Хитрова назвала свой доклад «Сюжет о Клеопатре и пушкинская проза 1830‐х годов: история и анекдот». Сначала докладчица остановилась на проблеме соотношения «Египетских ночей» и незаконченного прозаического отрывка «Мы проводили вечер на даче…». По мнению докладчицы, весьма условны и бездоказательны как печатание «Египетских ночей» в основном корпусе пушкинских текстов, а «Мы проводили вечер…» — среди отрывков (различие их только в том, что у «Египетских ночей» есть заглавие и один беловой лист, в основном же статус автографов совершенно одинаковый), так и датировка этих текстов. Что же касается интерпретации, то при наличии огромного числа работ, посвященных отдельным мотивам (например, образу импровизатора и его реальному прототипу), исследований, в которых был бы дан целостный анализ этих повестей, мало. Докладчица указала на одну из основных особенностей «светской» пушкинской прозы 1830‐х годов: проза эта строится на постоянных взаимоотсылках, на повторениях словосочетаний, фраз или даже целых отрывков, которые кочуют из текста в текст. Пушкин действует методом, который можно назвать монтажной склейкой (сходным образом в эпиграфе к первой главе «Египетских ночей» он «склеивает» два разных каламбура из французской «Бьеврианы»). «Монтаж» осуществляется не только по горизонтали, но и по вертикали: Пушкин включает в повесть из современной жизни древний анекдот, выстраивая систему исторических параллелей и таким образом утверждая единство истории.

О Пушкине шла речь и в докладе Наталии Мазур «Пушкин и стоическая философия смерти»[156]. По мнению докладчицы, следы близкого знакомства с этой философией, которую читатели Нового времени знали прежде всего по сочинению Марка Аврелия «К самому себе» (во французском переводе с греческого, выполненном супругами Дасье), обнаруживаются в стихотворении Пушкина «Брожу ли я вдоль улиц шумных…». Стоические медитации и психотехники имели главной целью приучение себя к мысли о смерти и ко взгляду на все сущее как подверженное смерти. В стихотворении Пушкина, по мнению докладчицы, можно увидеть своего рода конспективный перевод аврелианских размышлений. Лишь в одной строфе, посвященной смерти у милого предела, докладчица усмотрела полемику с Марком Аврелием, поскольку строфа эта расходится с присущим стоикам космополитизмом. Предупреждая вопрос, почему до сих пор никто не замечал следов стоической философии в стихотворении Пушкина, докладчица предположила, что заметить эти следы мешало, возможно, «посредничество» Монтеня: в качестве источника пушкинской «философии смерти» обычно приводят «Опыты» Монтеня (I, 20) и на этом останавливаются, между тем переклички Пушкина с Монтенем носят локальный характер, тогда как присутствие в «Брожу ли я…» стоической философии смерти практически повсеместно; она пронизывает каждую строку.

Доклад вызвал оживленную полемику; в частности, Андрей Зорин настаивал на том, что даже если текст Аврелия и послужил Пушкину источником, то лишь для полемики, ибо одно дело — смотреть на ребенка и думать: «Я умру, а ты будешь жить», и совсем другое — смотреть на ребенка и думать: «Я умру, и ты тоже; умрут все»; это, сказал Зорин, совершенно разные психотехники. Высказывание Зорина спровоцировало долгую (и не вполне уместную) дискуссию по вопросу о младенческой смертности в прошлом и настоящем, о разнице в восприятии смерти грудных младенцев в XIX и XX веках и даже о детоубийстве, которое вплоть до XV века воспринималось в Европе как «вполне нормальное дело» (