Доклад Александра Долинина назывался «Дункан в стихотворении Пастернака „Клеветникам“: король или корабль?»[168]. Сложность понимания аллюзий в ранних стихах Пастернака связана с тем, что они обозначают свой предмет сложным, сдвинутым образом; впрочем, из этого никак не следует, что, если в тексте упомянут Антей, необходимо путем витиеватых рассуждений приходить к выводу, что на самом деле под Антеем следует понимать Геракла. Нет, Антей — это Антей, вопрос в том, зачем он упомянут в стихотворении, что он там делает. В случае с Дунканом из последней строфы «Клеветников» дело осложняется невозможностью мгновенной идентификации Дункана. Кто имеется в виду: персонаж шескпировского «Макбета», знаменитая танцовщица Айседора Дункан или, как недавно предположил Омри Ронен, паровая яхта «Дункан» из романа Жюля Верна «Дети капитана Гранта»? Остроумную гипотезу Ронена Долинин отверг на трех основаниях: 1) отсутствие кавычек во всех, даже поздних публикациях стихотворения, в то время как в других случаях названия кораблей Пастернак неизменно ставит в кавычки; 2) отсутствие в «Клеветниках» морских мотивов и, напротив, обильное присутствие мотивов растительных, лесных; 3) невозможность объяснить с помощью жюль-верновской гипотезы ни «смуту сонмищ в отпусках», ни дату написания стихотворения — 1917 год. Между тем годом раньше Пастернак перечитывал всего Шекспира, и, по мнению Долинина, главным претендентом на роль Дункана нужно все-таки считать персонажа «Макбета» — трагедии, которая начинается с упоминания смуты шотландских баронов, исход которой неясен и о которой герои строят тревожные догадки. В «Макбете» убийство старого короля предстает как нарушение законов природы, всего естественного хода бытия, символом же естественного течения жизни предстают дети, и в борьбе с ними убийцы обречены на поражение (именно дети с ветвями в руках и способствуют осуществлению пророчества: лес сдвигается с места). Сходным образом в стихотворении Пастернака нарушителям естественного закона противостоят дети и деревья. Таким образом, если пересказать смысл последней строфы стихотворения прозой, выйдет следующее: сейчас идет кровопролитная смута, огромные массы людей, получивших свободу, бунтуют; исход этой борьбы неясен, но угадать его помогут не «политические хироманты», а поэты, прежде всего Шекспир, к которому отсылает имя Дункана. Впрочем, поскольку аллюзии у Пастернака поливариантны, Долинин не полностью исключил и то толкование, которое предложил О. Ронен. В книге Суинберна о Шекспире, которую Пастернак прочел в 1916 году, Шекспир сравнивается с огромным океаном, и быстроходная паровая яхта «Дункан» вполне могла бы быть использована для плавания по этому бескрайнему морскому простору.
В ходе обсуждения Александр Осповат заметил, что поскольку очевидна связь названия «Клеветникам» с пушкинским стихотворением «Клеветникам России» (о чем вначале говорил и сам Долинин), то можно сказать, что образ политических хиромантов, упоминаемых рядом с «ароматом манишек», отсылает к пушкинской обманщице Марине Мнишек.
Андрей Немзер анализировал «Декабристский миф у Давида Самойлова». От ранних и не опубликованных при жизни до поздних стихотворений, от юношеских до зрелых дневниковых записей докладчик проследил у Самойлова одно и то же убеждение: тип декабриста — совершенный тип человека; советские офицеры, прошедшие войну, призваны, придя к власти, совершить то, чего не смогли сделать декабристы. Декабристов Самойлов противопоставляет народовольцам, запятнавшим себя убийством; декабристы, по Самойлову, исполнили свой долг в Сибири, они предпочли насилию просвещение. Более того, Самойлов (в дневнике) противопоставляет декабристов не только народовольцам, но и диссидентам, причем в паре декабристы/диссиденты первые олицетворяют положительное начало, а вторые — отрицательное. Однако уже в первых записях и стихах той поры, когда Самойлов еще вовсе не был оппозиционером, в его трактовке декабриста чувствовалась нота обреченности. Если декабристы свой долг исполнили, то поколению Самойлова это сделать не удалось.
XIII Лотмановские чтения начались с трагической ноты. За те три дня, которые продолжалась конференция, потеря, понесенная филологическим сообществом, конечно, не стала менее тяжкой. Но тот уровень, на котором прошли чтения, был, по всеобщему мнению, достоин памяти ушедших.
Работа над ошибкамиXV ЛОТМАНОВСКИЕ ЧТЕНИЯ«Qui pro quo, или Семиотика ошибки»(ИВГИ РГГУ, 20–22 декабря 2007 года)[169]
Название этого отчета со стопроцентной очевидностью запрограммировано названием самих XV Лотмановских чтений, проходивших в РГГУ 20–22 декабря 2007 года, — «Qui pro quo, или Семиотика ошибки». Над ошибками самого разного рода — от фактических и лингвистических до текстологических и идеологических — работали исследователи из Москвы и Петербурга, Саратова и Воронежа, Киева и Тарту, Нью-Йорка и Чикаго, Перуджи и Болоньи.
Чтения открылись докладом Виктора Живова (Москва — Беркли) «„Незаконное“ спасение и двусмысленности религиозной дисциплины на Руси»[170]. «Героями» доклада стали те люди, которые, невзирая на то что при жизни они не отличались добродетельным поведением, а перед смертью не раскаялись в грехах, уповали на незаслуженное и ничем не мотивированное загробное спасение. Докладчик пронализировал это явление на примере легенды об ученике старца Онисифора: ученик этот жил грешно и не покаялся перед смертью, после смерти его труп сначала страшно смердел, а потом начал благоухать — источать аромат святости, ибо Господь даровал грешному монаху спасение не по его заслугам, а по заслугам того святого старца, которого он, между прочим, всю жизнь обманывал. Получается, что поведение самого грешника не оказало никакого влияния на его посмертную судьбу. Подобные легенды о незаконном спасении характерны именно для русской православной традиции, у католиков и греков они куда более редки. В XVIII столетии, в пору государственной регламентации российской религиозной жизни, названные исключения из правил находились под запретом, рассказы о них вымарывались из печатных книг, однако контроль этот оказывался неэффективен, и вера в возможность обойти закон даже в такой деликатной сфере, как загробное бытие, у российских православных сохранялась по-прежнему.
Дискуссия по докладу Живова разворачивалась преимущественно по двум вопросам: чем именно смердели персонажи русской религиозной истории как при жизни (Симеон Столпник), так и после смерти и можно ли считать стремление спастись незаконно такой же константой русского национального характера, как желание героя русской народной сказки получить все блага без труда и не сходя с печи.
Доклад Федора Успенского (Москва) «Неканоническое поведение святого в агиографических источниках»[171] был, как нетрудно догадаться, также посвящен эпизодам, связанным с нарушением законов и правил. Докладчик начал с упоминания любопытного факта из биографии патриарха Алексия Второго. В бытность студентом духовной академии патриарх обвенчался во вторник на Светлой неделе, то есть в день, когда браки запрещены. Если патриарха впоследствии канонизируют, сказал Успенский, и указанный факт войдет в его житие, то венчание это будет типичным примером «неканонического поведения святого». Впрочем, патриарха пока еще не канонизировали (хотя известия о его мироточащих портретах и даже фотографиях давно не редкость), что же касается житий тех, кого уже причислили к лику святых, то в них встречаются удивительные эпизоды, в которых эти святые нарушают самые очевидные законы и правила: один служит божественную литургию, не будучи священником, другой ставит священников, не будучи епископом, третий посвящает прямо в епископы не кого-нибудь, а женщину (святую Бригитту). По мнению докладчика, неканоничность в таких преданиях свидетельствует о подлинности рассказанного: отклонения от правил (в особенности те, что повторяются в двух независимых один от другого текстах) столь разительны, что трудно допустить, чтобы агиографы их выдумали: именно исключительность описанных эпизодов служит доказательством их достоверности. Вывод этот был оспорен в прениях Александром Жолковским, убежденным, что типологические совпадения свидетельствуют отнюдь не о достоверности, а, совсем напротив, о присутствии в анализируемых текстах сильных риторических конструкций.
Мария Плюханова (Перуджа) посвятила свой доклад теме «„Константинов дар“ в русской культуре»[172]. Оформленная как послание императора Константина к Папе Римскому Сильвестру, легенда о «Константиновом даре» начинается с истории крещения императора Константина: он заболел проказой, и языческие жрецы посоветовали ему для излечения окунуться в купель, наполненную кровью младенцев; император собрался уже последовать совету, однако в последнее мгновение внял мольбам матерей и отказался умерщвлять младенцев. После этого ему во сне явились апостолы Петр и Павел и посоветовали отыскать в горах епископа Рима Сильвестра; Константин послушался, нашел Сильвестра и принял от него крещение. На этом кончается первая часть легенды, вторая же, собственно законодательная, касается судьбы Сильвестра: Константин предлагает ему стать Римским Папой (наместником Петра), чей престол стоит выше царского и выше престолов всех патриархов; именно для того, чтобы избежать соперничества с религиозной властью, гласит предание, император Константин переезжает в новый город — Константинополь. Сомнения в достоверности «Константинова дара», который докладчица квалифицировала как «величайшую фальшивку в истории Европы», возникли довольно рано, а в XV веке итальянский гуманист Лоренцо Валла доказал его полную несостоятельность, однако если в Италии легенда о «даре», таким образом, потерпела крах, в русской культуре ей была суждена долгая и счастливая жизнь. Отчасти это было связано с тем фактом, что на Руси не имела хождения «Жизнь Константина», сочиненная Евсевием Кесарийским (обстоятельства обращения Константина в христианство излагаются там принципиально иначе: он принимает крещение на смертном одре), зато было хорошо известно другое житие Константина, основанное на так называемой «Сильвестровой легенде» IV века, к которой как раз и восходит «Константинов дар». Но это не единственная причина популярности «Дара» в русской среде; другая причина — в специфически русских обстоятельствах, а именно борьбе Москвы и Новгорода: если в Европе легенда о «Даре» сложилась, по всей вероятности, в ходе урегулирования отношений между римскими папами и франкскими королями (недаром первая рукопись «Дара» происходит из франкского аббатства Сен-Дени), то на Руси «Дар» был использован для укрепления новгородской епископской власти в противовес московской княжеской. Закончила докладчица свое выступление поразительным примером, свидетельствующим о том, что обсуждение подлинности или подложности «Константинова дара» до сих пор остается насущной проблемой: на Соборе Русской православной церкви в 2003 году темпераментное выступление представителей греческой делегации было посвящено не в последнюю очередь дезавуированию «Константинова дара» — задаче, которую, казалось бы, уже решил итальянец Лоренцо Валла пять столетий назад.