Татьяна Кузовкина (Таллин) назвала свой доклад «Что дозволил Грибоедов Булгарину и почему об этом забыли исследователи?»[205]. Доклад был посвящен взаимоотношениям А. С. Грибоедова и Ф. В. Булгарина и формированию репутации писателя (в данном случае Булгарина) в литературоведении. В исследовательской традиции прочно утвердилось мнение о нерушимой дружбе Грибоедова с Булгариным; подтверждается это мнение среди прочего ссылкой на ту надпись, которую Грибоедов, уезжая 5 июня 1828 года в Персию, сделал на рукописи своей комедии: «Горе мое поручаю Булгарину. Верный друг Грибоедов». На основании этой надписи Булгарин до 1832 года (когда законные наследницы Грибоедова, его вдова и сестра Мария Сергеевна Дурново, отстояли свои права в суде) распоряжался «Горем» как собственным имуществом и получал от актеров деньги за постановку пьесы в их бенефис. Что же имел в виду Грибоедов, когда делал надпись на рукописи? Докладчица предположила, что, вполне осведомленный о контактах Булгарина с Третьим отделением, он сознательно использовал связи своего приятеля. В этой истории Булгарин предстает эксплуататором творческого наследия покойного друга, однако советские литературоведы, которых вообще нельзя обвинить в излишней симпатии к издателю «Северной пчелы», такого вывода не делали. По-видимому, слишком «неудобным» казалось признание того факта, что автор «Горя от ума» использовал агента Третьего отделения как посредника между собой и властными структурами.
Доклад Веры Мильчиной (Москва) носил лаконичное название «Судьба педагога»[206]. Впрочем, как заметила докладчица в самом начале, такое название можно счесть плодом автоцензуры, поскольку рассказ о французе-гувернере Александре Оливари правильнее было бы назвать «Судьба педофила». Осенью 1832 года француз, служивший в доме харьковской жительницы, вдовы подполковника Крузе, «лишил девства» свою двенадцатилетнюю ученицу, младшую сестру хозяйки дома. Преследовать по суду его не стали, поскольку для такого преследования было необходимо признание со стороны насильника. Харьковский гражданский губернатор донес о происшествии в Третье отделение (в архивах которого и сохранилось дело, положенное в основу доклада), после чего император повелел изгнать насильника из российских пределов. Сам по себе эпизод этот не заслуживал бы внимания, если бы не позволял сделать некоторые общие выводы относительно дискурсивных стратегий власти. Император Николай Первый с большим подозрением относился к французам вообще и к учителям в частности, ибо считал их главными разносчиками «либеральной заразы». И тем не менее французов обвиняли только в политической неблагонадежности; тема же их нравственной ущербности не обсуждалась. Так обстояло дело и в жизни, и в словесности. Если образ француза, развращающего учеников чуждой идеологией, встречается более или менее часто, то произведения, где француз развращает ученицу (или хотя бы дворовую девку) физически, крайне редки (одно из немногих исключений — учитель Петруши Гринева Бопре, «обольстивший неопытность» разом и Акульки, и Палашки). Софья в «Горе от ума» запирается на ночь с Молчалиным, а не с «французиком из Бордо». Отчеты Третьего отделения и русская словесность обходились с этой темой примерно так же целомудренно, как героиня «Дубровского», которая, покраснев, передает русскую рекомендацию, данную ее отцом учителю Дефоржу («…чтоб он у меня за моими девушками не смел волочиться»), гладкой французской фразой: «…отец надеется на его скромность и порядочное поведение». В этом смысле стратегия властей в XIX веке, как справедливо резюмировал Олег Лекманов, была совершенно противоположна стратегии советских властей, которые, наоборот, склонны были инкриминировать своим идеологическим противникам «аморалку».
Михаил Велижев (Москва) назвал свой доклад «История и идеология в трудах Н. И. Надеждина конца 1836 года: цензура и самоцензура»[207]. Традиционно считается, что творчество Надеждина делится на два периода: более либеральный (до 1836 года) и более консервативный (после того, как за публикацию чаадаевского «Философического письма» издатель «Телескопа» был вызван в Петербург, а затем выслан в Усть-Сысольск). Однако сопоставление дат и текстов позволило докладчику установить, что статьи «Об исторических трудах в России» и «Об исторической истине и достоверности» Надеждин написал (по крайней мере вчерне) еще в Петербурге, когда ожидал результатов следствия, и вовсе не для того, чтобы вымолить прощение, ибо он был совершенно уверен в благоприятном исходе своего дела. Надеждин рассчитывал стать «главным» историком, но ошибся в расчетах — стал пропагандировать историю, состоящую из «одних фактов», меж тем как более востребованной оказалась история «мифологизированная» (какая, например, представлена в опере «Жизнь за царя»). Впрочем, ошибся Надеждин не только в этом. В докладе Велижева издатель «Телескопа» предстал образцовым прожектером. Мучительно ища способы повысить свой социальный статус, он то мечтает, что в Петербурге получит назначение на пост вице-губернатора, то надеется, что министр просвещения Уваров сделает его своим агентом в Западной Европе. Возможно, и публикация чаадаевского письма была элементом еще одного безумного «прожекта»; Надеждин мог сделать ставку на Чаадаева потому, что в это же время в официальном «Журнале Министерства народного просвещения» печаталось большое число переводных католических статей и издатель «Телескопа» принял чаадаевский католицизм за, выражаясь современным языком, «модный тренд».
Завершила первый день конференции Мария Майофис с докладом «Поджигатель/развратник/сатирик? Логика одной административной репрессии (1838)». В основу доклада было положено дело из архива Третьего отделения, заведенное через три дня после пожара, который вспыхнул в ночь с 17 на 18 декабря 1837 года в Зимнем дворце. Начальник штаба Третьего отделения Дубельт получил анонимный донос, из которого следовало, что в ночь пожара прибывший из Оренбурга помещик Бедрин выкрикивал на площади дерзкие слова, призывал повесить министра двора князя П. М. Волконского, а шефа жандармов Бенкендорфа бросить в разгоревшийся костер… Расследование, проведенное по приказу императора, показало, что имение Бедрина было взято в опеку, потому что его обвинили в мужеложстве, что в Петербург он приехал хлопотать о снятии обвинения и живет в столице уже три года, главное же, что он автор рукописной книги сатирических стихов. В Третьем отделении не склонны были судить Бедрина строго, — но лишь потому, что не знали «контекста». Между тем главным объектом сатирических нападок оренбургского помещика был тамошний военный губернатор Василий Алексеевич Перовский, любимец императора Николая, бывший его адъютант. Бедрин посвятил ему сатиру «Полубарс», в которой намекал на происхождение Перовского — незаконнорожденного сына графа А. К. Разумовского — и утверждал, что «полубарсенок-воевода был совершенная холера для народа». Месть императора оказалась жестокой: он приказал выслать «сатирика» на безвыездное жительство назад в Оренбург, а надзор за ним поручить лично Перовскому. Удивительно, однако, не это, а то, что неблагонадежный пасквилянт за три года жизни в столице не привлек к себе внимания надзирающих органов; для того чтобы «раскрутить» всю историю с высылкой, неизвестному «доброжелателю» пришлось инкриминировать оренбургскому помещику неблаговидное поведение на площади перед Зимним дворцом в ночь пожара.
Второй день конференции начался докладом Александра Дубровского (Санкт-Петербург) «Стратегия дозволенного и недозволенного в фальсификациях пушкинских текстов»[208]. Предметом рассмотрения докладчика стали тексты, выдаваемые за пушкинские, типы таких мистификаций и стратегии их авторов. Публикации чужих стихов под именем Пушкина начались еще при его жизни. Корыстолюбивые издатели карманных книжек и альманахов печатали за подписью Пушкина любовные стихотворения его дяди Василия Львовича, В. Туманского, С. Шевырева и других. Еще один большой пласт псевдопушкинианы пушкинского времени — «возмутительные» стихи (в частности, эпиграммы на царствующих особ), где чужие строки нередко контаминировались с теми, которые в самом деле принадлежали Пушкину. Наконец, массовое сознание охотно приписывало Пушкину сочинения не только любовные, но и похабные. Эту традицию продолжил в конце ХX века Михаил Армалинский, создатель порнографических, якобы переведенных с французского «Тайных записок Пушкина», которые вышли сначала в США, а затем в России — стараниями владельцев издательства «Ладомир», мотивировавших издание потребностью публики «в сексуальном мифе и сексуальном герое». Если в данном случае фальсификаторы превосходно сознавали, что делают, то нередко о «новых» стихотворениях, якобы принадлежащих Пушкину, возвещают невежды, не подозревающие, например, о существовании поэта Алексея Михайловича Пушкина.
Татьяна Китанина (Санкт-Петербург) посвятила свой доклад «„Под моим именем нельзя будет…“: еще раз о том, что и как защищал Пушкин в „Повестях Белкина“» произведению политически и морально невинному. Тем не менее, издавая «Повести», Пушкин решил обойти верховного цензора и отдал рукопись в обычную цензуру под именем Белкина. Более того, он выстроил внутри текста целую оборонительную систему, снабдил вымышленного автора Белкина биографией, поместил перед повестями предуведомление от издателя и письмо ненарадовского помещика. Ко времени выхода «Повестей» подобный ход был уже настолько клишированным, что не раз высмеивался романистами (особенно эффектно — в вышедшем в 1825 году романе Фенимора Купера «Лайонел Линкольн, или Осада Бостона», где автор последовательно отвергает все традиционные источники книги: никто не умирал у меня по соседству, никто не передавал мне старинной рукописи и проч.). Для Пушкина образцом «металитературных» предисловий служил, по-видимому, прежде всего Вальтер Скотт (особенно первое издание его «Рассказов моего хозяина» во французском переводе Дефокомпре), который, так же как и Купер, пародировал традицию приписывания собственных текстов фиктивному автору. Однако в то самое время, когда Пушкин работал над «Повестями Белкина», в поле его зрения находился и другой, непародийный фиктивный автор — Жозеф Делорм, которому приписал свои стихотворения Шарль-Огюстен Сент-Бёв. Если Скотт сочинил пародийное предисловие к серьезной рукописи, то Сент-Бёв опубликовал серьезное предисловие к серьезной рукописи; более сложный случай представляет книга П. Л. Яковлева «Рукопись покойного Клементия Акимовича Хабарова…» (1828), где содержатся рассуждения о реформе русской азбуки, относительно которых критики не могли определить, всерьез предлагаются эти новшества или в шутку. Воспринятый на фоне этих разных типов фиктивного автора, Белкин превращается в пустую клетку, которая заполняется читателем в зависимости от того, нравятся ему повести или нет. Если не нравятся, Белкина легко назвать графоманом, если же нравятся, то его можно произвести в большие писатели.