, посвященный стихотворению «Квартира тиха, как бумага…» (1933), а конкретнее — третьей от конца строфе: «И столько мучительной злости / Таит в себе каждый намек, / Как будто вколачивал гвозди / Некрасова здесь молоток». Успенский увидел в этих строках стык двух доминантных интонаций: метапоэтической и гражданственной. Поскольку в стихах о стихах, написанных до 1933 года, Мандельштам создает своего рода поэтическую геральдику, Успенский предположил, что молоток в разбираемом стихотворении выступает таким же атрибутом Некрасова, каким стрекоза — для Тютчева, а роза — для Веневитинова. Почему же применительно к Некрасову был выбран именно молоток и сопутствующие ему гвозди? Успенский — вслед за О. Роненом — возвел разбираемую строфу Мандельштама к стихотворению Некрасова «Сумерки» (из цикла «О погоде»), где поэт полемизирует с «гуманистами», которые на словах «сочувствуют горю людей», а на деле втыкают гвозди в запятки кареты, «чтоб вскочив, накололся ребенок». Однако Успенский пошел дальше и привлек к анализу воспоминания Фета, из которых следует, что именно так, в карете с запятками, усеянными гвоздями, ездил сам Некрасов, причем эпизод этот, свидетельствующий о некрасовском двуличии, неоднократно пересказывался «некрасововедами», в частности К. Чуковским в его широко известной статье «Поэт и палач» (1920). По-видимому, указание на противоречие между убеждениями поэта и его стремлением к комфортной жизни было актуальным для Мандельштама в пору его вселения в новую квартиру в Нащокинском переулке (когда и были написаны анализируемые стихи).
В ходе обсуждения доклада были, во-первых, высказаны разнообразные соображения по поводу упомянутых у Мандельштама гвоздей, которые, возможно, отсылают к гвоздям распятия (Анна Аксенова) или просвечивают в строке из того же стихотворения «наглей комсомольской ячейки», поскольку nagel по-немецки — гвоздь (Лев Городецкий). Г. Левинтон указал на то, что у Мандельштама можно найти много гвоздей, оцениваемых сугубо положительно; наконец, Олег Лекмановусомнился в тождестве гвоздей, которыми (уже) утыканы запятки кареты, и гвоздей, которые (сейчас) вколачивают в стены новой квартиры. Но главную бурю вызвала реплика Александра Жолковского, который захотел узнать, как именно меняет трактовку стихотворения Мандельштама эпизод с гвоздями на запятках кареты, и потому потребовал, чтобы Успенский прояснил эту свою трактовку, пересказав стихотворение «Квартира» (или по крайней мере анализируемую строфу) прозой (как делал это М. Гаспаров). Успенский пересказывать строфу отказался, но сама эта идея еще долго будоражила умы, и еще долго во многих репликах муссировался вопрос о том, возможны ли такие пересказы и нужны ли они.
Завершил конференцию доклад Александра Жолковского (Лос-Анджелес) «Жизнетворчество, (само)цензура и культурные каноны в „Эпилоге“ ахматовского „Реквиема“ (1940–1963–1987)»[221]. Докладчик проанализировал три топоса, присутствующих, по его мнению, в эпилоге «Реквиема»: памятниковый, могильный и переименовательный. Размышляя о первом топосе, он сопоставил ахматовский «памятник» с теми, какие воздвигали себе в стихах ее предшественники — Гораций и Державин, Пушкин и Маяковский. От едва ли не всех предшественников на ниве описания собственных памятников Ахматову отличает мотив женского своеволия (требование не ставить памятника ни около моря, ни в царском саду), роднящий автора «Эпилога» с героиней пушкинской «Сказки о золотой рыбке». За женским своеволием скрывается жизнетворческий активизм Ахматовой, который становится особенно очевиден при прочтении эпилога в свете второго топоса, который докладчик назвал могильным. Дело в том, что ахматовская «заявка» на памятник самой себе очень напоминает реестр заказываемых после смерти услуг. Совмещение топосов памятникового и могильного превращает стихи Ахматовой в агрессивное руководство действиями потомков, которые автор «Реквиема» берет под контроль. Та же интонация характерна и для третьего из перечисленных Жолковским топоса — переименовательного. Он присутствует в стихах тех — довольно многочисленных — авторов, которые обсуждали возможность нарекания какой-либо улицы их именем, причем в самом разном тоне: у Маяковского переименование футуристическое, у Веры Инбер — подхалимское, у Мандельштама — шуточное. Правда, в «Эпилоге» Ахматова про переименование не говорит, но в другом месте пишет: «ахматовской звать не будут ни улицу, ни строфу», и эти слова позволительно рассматривать как реакцию на стихотворение «Переулок моего имени» (1933), где Вера Инбер «претендует» на то, чтобы ее имя присвоили переулку, где она родилась. Ахматова, по словам Жолковского, заряжалась от этого стихотворения Инбер диссимиляционной энергией: если Инбер «просит», то Ахматова скорее требует. Продемонстрированный анализ был призван показать, что Ахматова сложнее и интереснее того благостного образа, который охотно рисуют ее пылкие поклонники и поклонницы.
Докладом Жолковского окончилась научная часть Лотмановских чтений, а затем последовало то, что можно назвать печальной кодой. 19 декабря — день рождения филолога и издателя Евгения Пермякова, трагически погибшего 12 мая 2007 года. Пермяков выпустил первый и второй «Лотмановские сборники», в которые вошли доклады, прочитанные на Лотмановских чтениях прежних лет, поэтому совершенно естественно было устроить в последний день конференции презентацию «Пермяковского сборника», вышедшего в основанном им «Новом издательстве». Книга состоит из двух неравных томов: первый, тонкий — воспоминания матери, жены и друзей Жени. Второй, толстый — научные статьи друзей и коллег, в том числе многих участников нынешних Лотмановских чтений.
XXIV ЛОТМАНОВСКИЕ ЧТЕНИЯ«Культура в состоянии „двуязычия“: теории и практики»(ИВГИ РГГУ, 21–22 декабря 2016 года)[222]
XXIV Лотмановские чтения открыл Федор Успенский (РАН — НИУ ВШЭ), выступивший с докладом «Язык(и) русско-варяжского взаимодействия»[223]. Если сами по себе контакты скандинавов и жителей древней Руси — вещь бесспорная, то о чисто лингвистических формах этих контактов ученым приходится судить по косвенным признакам. Заимствования производились обеими сторонами, но не симметрично. Корпус скандинавских заимствований в русском языке (в отличие, например, от древнеанглийского) на удивление мал; восточнославянских заимствований в древнескандинавском языке тоже немного, но некоторые из них чрезвычайно любопытны: это заимствования «гибридные» (когда в одном слове сочетаются германские и славянские корни). Едва ли не самым важным источником, своего рода «розеттским камнем» русско-варяжского языкового взаимодействия докладчик назвал имена днепровских порогов, которые византийский император Константин VII Багрянородный (905–952) перечислил в своем труде «Об управлении империей». Император сам порогов не видел; сведения о них и их названиях он получил от какого-то информанта, личность которого до сих пор вызывает споры. Для историка языка это перечисление представляет особую важность потому, что император приводит названия на двух языках: «росском», то есть древнескандинавском, и восточнославянском, и объясняет, что именно эти названия означают. В пяти из семи случаев очевидна семантическая близость обоих вариантов. Особое внимание докладчика привлекли названия тех двух порогов (четвертого и шестого), у которых семантика славянского и скандинавского названия, как принято считать, резко расходится. В частности, для шестого порога, именуемого на «росском» леанти, Успенский предложил этимологию, не совпадающую с общепринятой; он возвел это название не к причастию хлайанди, образованному от древнескандинавского глагола хлайя ‘хохотать, смеяться’, а к древнескандинавскому хлоа — кипеть. Эта лексема зафиксирована в древнеисландских текстах всего один раз, но зато в весьма многозначительном контексте — «каталоге»-перечислении рек в «Речах Гримнира», входящих в состав «Старшей Эдды». Там упоминаются священные воды, которые «кипят». Между тем славянское название того же шестого порога, запечатленное императором Константином, веручи, происходит от древнерусского вьрѢти ‘кипеть’. Если гипотеза Успенского верна, тогда и для шестого порога можно говорить о семантической близости росского и славянского названий, а это — лишний аргумент в пользу утверждения, что две системы именований порогов не были независимыми, а представляли собой сообщающиеся сосуды. Возможно, скандинавы перевели на свой язык ставшие им известными славянские названия, возможно, напротив, вначале скандинавы дали порогам имена, а затем славяне эти имена перевели.
Инна Матюшина (РГГУ — Университет Эксетера) в докладе «Англо-скандинавские языковые контакты в Средние века: диглоссия или билингвизм?»[224] задалась вопросом о том, каким образом осуществлялись языковые контакты между населением Британских островов и викингами в IX–XI веках. Трудность исследования этой проблемы связана с тем, что в письменных источниках, в частности в англосаксонской хронике, о собственно лингвистической стороне вопроса говорится очень мало; известно, что англы общались с викингами, причем иногда обсуждали даже сложные богословские вопросы, и само отсутствие указаний на языковые трудности служит косвенным доказательством того факта, что трудности эти перед собеседниками не вставали. Важный источник для изучения рассматриваемого вопроса — текст конца IX века «Путешествие Охтхере». Хотя Охтхере — древнеанглийское имя, сам рассказчик не был англосаксом, он прибыл по торговым делам из Норвегии и рассказал королю Уэссекса Альфреду Великому о тех экзотических вещах, которые видел в своих путешествиях по разным краям. По приказанию короля рассказ был записан англосаксонским писцом; между тем Охтхере, скорее всего, говорил на скандинавском диалекте (об этом свидетельствует обилие скандинавизмов в тексте), и все же писец понимал его без труда. О том, что скандинавы не испытывали в Англии лингвистических проблем, можно судить и по исландским сагам, из которых следует, что короли понимали даже скальдическую поэзию, хотя она полна перифраз и вообще нелегка для восприятия. Один из редких случаев непонимания зафиксирован в пряди (короткий рассказ на древнеисландском языке) о Халли Челноке: здесь король не понял исполненную в его присутствии песню, но виной этому был не недостаток языковой подготовки короля, а свойства самой песни, которая, по признанию певца, была просто «околесицей». Переходя к заявленной в заглавии доклада проблеме диглоссии и двуязычия, Матюшина сказала, что о диглоссии в Англии можно говорить только применительно к периоду после норманнского завоевания, когда прос