, сочиненные во время путешествия по Шотландии» (к этому названию отсылают пушкинские «Стихотворения, сочиненные во время путешествия»). Тема Шотландии здесь чрезвычайно важна. Пушкин не просто механически заимствовал экзотическую строфу. Этой — «шотландской» — строфой он изобразил Кавказ примерно так, как изображали Шотландию английские поэты, — в виде края легендарного и фантастического (фантастична уже сама картина обвала, якобы облегчавшего путь странникам, меж тем как реальный обвал — которого Пушкин своими глазами не видел, — напротив, максимально затруднял движение). Долинин закончил доклад некоторыми соображениями насчет гипотетической датировки «Обвала», предложив различать широкий интервал (июнь 1829 — октябрь 1830 года) и интервал узкий (декабрь 1829 — январь 1830 года, когда Пушкин работал над переводами из Саути и осваивал новую стиховую форму).
Тимур Гузаиров (Тарту) представил доклад «Преломление архивных материалов в пушкинской „Истории Пугачева“»[281]. Гузаиров сосредоточил внимание на проекциях исторических материалов, использованных Пушкиным, в современность Николаевской эпохи. К таким темам, позволяющим провести параллели между прошлым и настоящим, докладчик отнес судьбу казаков, оставшихся за пределами России, «польские сюжеты» и, шире, конфликт верховной власти и бунтующей периферии, а также сам механизм измены и русской смуты, равно как и механизмы политического управления (чрезвычайно интересовавшие Пушкина). На нескольких примерах Гузаиров показал, как прошлое помогает Пушкину понять настоящее (у ошибок генерала Кара, подавлявшего восстание Пугачева, обнаруживаются параллели с ошибками Дибича, усмирявшего поляков) и как, следовательно, Пушкин не только и не столько фиксирует историческое прошлое (хотя и печатает подлинные документы), сколько его конструирует.
Доклад Татьяны Китаниной (Санкт-Петербург) назывался «„Воды — сезон“. О лепте, которую Пушкин не внес в европейский водный текст»[282]. Предметом анализа стал пушкинский набросок «Романа на Кавказских водах», который докладчица рассмотрела на фоне сложившегося в европейской литературе в XVIII веке жанра «романа на водах». Во времена Пушкина в русской литературе жанр «романа на водах» был еще практически не разработан. Иначе обстояло дело в литературе европейской: здесь в течение XVIII столетия путеводители, описывающие курорты, постепенно видоизменялись за счет беллетризации, включения в текст вставных анекдотов, описаний курортного общества в форме писем и проч. В результате сформировался жанровый канон, первым образцом которого стало «Путешествие Хамфри Клинкера» Т. Смоллета (1771), сохранившее, впрочем, следы жанра путеводителя и медицинского руководства, а наиболее полным воплощением — роман В. Скотта «Сен-Ронанские воды». Докладчица назвала ряд характерных мотивов и персонажей «водного текста»; здесь непременно изображается смешанное общество (люди из разных социальных слоев, которые в других местах не имели бы возможности встретиться), здесь обязательно действуют искатели богатых невест, мошенники, чудаки-врачи, здесь, как правило, в роли героини выступает девушка, страдающая нервическим заболеванием или чахоткой. Всем этим стереотипам «водного текста» находятся соответствия в плане «Романа на Кавказских водах». Обозначен там и мотив, отсутствующий в каноне, который был известен Пушкину по «Сен-Ронанским водам», — столкновение курортного мира с миром диких горцев (в этом отношении Кавказские воды, в отличие от вод европейских, открывали романисту большие перспективы). Однако эту возможность обновить «водный текст» Пушкин так и не реализовал. Что же касается следующего русского «водного» романа — «Героя нашего времени», то Лермонтов также использовал многие общие места европейского «водного текста», но создал уже не роман на водах и не роман о горцах, а русский психологический роман.
В ходе обсуждения доклада Китаниной было высказано несколько корректирующих и дополняющих соображений: А. Долинин указал, что те горцы, с которыми могли иметь дело посетители Кавказских вод, были мирными и что некоторые русские «экскурсанты» были даже недовольны полным отсутствием опасности при посещении аулов, Г. Левинтон обрисовал возможную дальнюю проекцию сюжета вплоть до «Волшебной горы» Т. Манна, а А. Жолковский указал на параллельные водам романные «локусы встреч», такие, как, например, «литературная корчма» или пансион.
Александр Осповат (Лос-Анджелес) назвал свой доклад «О технике цитирования у Пушкина (общие и частные замечания)»[283], причем для анализа и классификации были избраны в данном случае только автоцитаты и только проза (пушкинской поэзии докладчик не касался). Осповат выделил несколько типов автоцитат у Пушкина, от простых (точный или не вполне точный повтор удачно найденного слова) до весьма сложных: например, если в «Капитанской дочке» Зурин предлагает Гриневу сыграть на бильярде, потому что не все же «бить жидов», то, понятое в буквальном смысле, это занятие представляется вопиющим анахронизмом. Дело в том, что в 1772 году тема «битья жидов» в Симбирске актуальной отнюдь не была — за отсутствием объекта битья; евреи появились на территории Российской империи лишь после первого раздела Польши, происшедшего в этом самом году. «Бить жидов» — не только намеренный анахронизм (каких, заметил Осповат, в «Капитанской дочке» очень много), но и автоцитата: Пушкин использовал здесь свою собственную строку из стихотворения «Череп» («стихи писать да бить жидов»). Вообще подобные аллюзии «для внутреннего пользования» у Пушкина не редкость; так, по предположению Осповата, упоминание Палестины в «Романе в письмах» — не что иное, как «снижение» написанного в то же самое время стихотворения «Жил на свете рыцарь бедный…», — снижение, понятное только самому автору. Особенно сложны случаи, когда в одном предложении соединяются цитаты из разных источников. Так, когда Швабрин называет Гринева «самолюбивым стихотворцем и скромным любовником», два последних слова являются цитатой из «Евгения Онегина», а два первых — из направленной против Сумарокова комедии Н. П. Николева «Самолюбивый стихотворец», которая к моменту действия «Капитанской дочки» еще не была создана, а в пушкинское время стала уже полузабытой литературной архаикой.
Лариса Вольперт (Тарту) начала доклад «Мифопоэтика поздней лирики Лермонтова („Любовь мертвеца“ Лермонтова и „Влюбленный мертвец“ А. Карра)»[284] с упоминания юношеской тетради Лермонтова, где его рукой переписаны во французском переводе пять греческих мифов. Античные мифы докладчица назвала входом в царство поэзии для Лермонтова, а французский язык — мостом, по которому этот вход совершается. Так вот, в мифах одна из наиболее распространенных тем — тема смерти, а один из ее вариантов — тема загробной любви. Впрочем, у Лермонтова имелись и более близкие по времени импульсы к написанию стихов о «любви мертвеца»; таковым было стихотворение француза Альфонса Карра «Влюбленный мертвец», впервые напечатанное в мае 1841 года, но еще прежде с датой «1839» занесенное в альбом Бартеневой, где с ним и мог познакомиться Лермонтов. Проведя сравнительный анализ русского и французского стихов, докладчица в финале опять вернулась к античному, мифологическому пласту: кроме упоминавшейся первой тетради, никакими свидетельствами интереса Лермонтова к мифопоэтике мы не располагаем, и его приходится «вычитывать» из текстов, однако Вольперт выразила твердую уверенность, что подобное вычитывание необходимо и плодотворно.
Татьяна Степанищева (Тарту) в докладе «Поэтика и критика П. А. Вяземского: еще раз о „чужом слове“»[285] анализировала увлечение Вяземского Байроном и то влияние, какое английский поэт оказал на русского поэта. Формы этого влияния, как показала докладчица, были порою весьма неожиданными. Вяземский ждал «байронства», переводов из английского поэта, от друзей-поэтов, прежде всего от Жуковского. Однако надежды его не осуществились, и тогда, как предположила Степанищева, он сам предпринял попытку воспроизведения байроновского стиля в стихотворении «Нарвский водопад», причем использовал для этого стилистическую манеру двух русских поэтов — Державина и Жуковского. Из стихотворения последнего «Море» он взял построение текста, из стихотворения первого «Водопад» — адресацию (стихотворение на смерть великого человека) и прием развернутого сравнения, где второй план заслоняет первый. Байронический стиль Вяземского оказался, таким образом, своего рода гибридом Державина и Жуковского; эту технику вмонтирования чужого слова в собственный текст, сказала докладчица, Вяземский впоследствии будет активно использовать в «Записных книжках».
В ходе обсуждения доклада Александр Долинин указал на французскую книгу, по которой, по всей вероятности, Вяземский знакомился с творчеством Байрона: это двухтомная биография Байрона, написанная Луизой Свентон Беллок и содержащая переводы с комментариями; она вышла в 1824 году, за два года до сочинения «Нарвского водопада». Вяземский называл французские переводы, которыми он, из‐за незнания английского, вынужден был пользоваться, «бледным французским трупом». Возможно, этим «трупом» как раз и была книга Беллок.
Роман Лейбов (Тарту) начал свой доклад «Чужое слово у Тютчева» оригинальным анонсом: он будет рассказывать о том, почему заявленный доклад у него не получился. Впрочем, последовавшее изложение блистательно опровергло скромный зачин. Начал Лейбов с рассуждения о разнице между эксплицированными и неэксплицированными цитатами (аллюзиями): если первые традиционно привлекают внимание классических комментаторов, то вторые становятся предметом исследования гораздо реже, а между тем представляют не меньший интерес. Лейбов описал процедуру опознания неэксплицированных цитат как «взятие следа» на основании маркированных элементов: заглавий, имен собственных, первых и последних слов стихотворения, системы рифмовки и конкретных рифм и проч. Показав, как можно, руководствуясь этими «уликами», отыскать в начале повести Аркадия Гайдара «Судьба барабанщика» аллюзии не только на начало «Капитанской дочки», но даже и на «Пир» Платона, Лейбов перешел к непосредственному предмету доклада — сопоставительному анализу двух стихотворений: «День и ночь» Тютчева и «Толпе тревожный день приветен…» Баратынского. Исследователи творчества этих двух поэтов находят между ними в основном типологические сходства, хотя эти двое вполне могли читать друг друга, а между их судьбами вообще есть странные пересечения: Тютчев возвратился в Россию в том же году, когда умер Баратынский, а в ХX веке наследники Тютчева «вытеснили» Баратынского из его имения Мураново, после чего, хотя Тютчев никогда там не жил, оно сделалось также и его музеем. Что же касается двух стихотворений, тексты которых были предложены аудитории, то Лейбов, отметив явственные тематические переклички между ними, предложил слуша