В дискуссии о докладе обсуждались в основном две темы: датировка анализируемых строф (в самом ли деле это, как принято считать, декабрь 1825 года?) и другие литературные источники мотива «душения стихами» (например, Гораций). Относительно датировки было решено согласиться с общепринятой, а душение стихами счесть «топосом». Впрочем, заметила Мазур, в русском прозаическом переводе «Науки поэзии», выполненном все тем же неутомимым графом Хвостовым, присутствует именно образ душения стихами, причем привнесен он в текст переводчиком; в оригинале докучные стихи уподобляются пиявкам.
Доклад Александра Осповата в программе был объявлен весьма туманно: «Из пушкинского комментария»[328]. Предмет доклада, однако, оказался более чем конкретным. Речь шла о четырех стихах из поэмы «Медный всадник»: «И перед младшею столицей / Померкла старая Москва, / Как перед новою царицей / Порфироносная вдова». История этих строк такова: когда личный цензор Пушкина император Николай Павлович читал поэму, он кое-что пометил на полях, но резко возразил лишь против двух фрагментов, которые «вымарал»; одним из этих фрагментов как раз и были обсуждаемые четыре строки. Император рассчитывал, что Пушкин стихи переделает, но Пушкин с переделкой не спешил, строками же этими явно дорожил: повторил их в своем дневнике, а при встрече с А. И. Тургеневым переписал их для него, хотя и то и другое делал вообще крайне редко. Впервые «Медный всадник» был опубликован уже после смерти Пушкина, в 1837 году, на страницах «Современника», где приведенная выше строфа подверглась торопливой правке Жуковского: вместо «померкла старая Москва» был напечатан один из пушкинских вариантов «главой склонилася Москва». По-видимому, вторично император вчитываться в поэму не стал, во всяком случае, о его возражениях либо нареканиях нам ничего не известно; между тем после исправлений Жуковского нетронутыми остались два последних стиха цитированного фрагмента, а именно они, по предположению докладчика, и должны были более всего смутить и даже возмутить императора. В этом месте своего выступления Осповат сослался на эффектное высказывание М. Л. Гаспарова насчет внутреннего мира Пушкина, который для него, Гаспарова, загадочнее внутреннего мира Каштанки, и сказал, что не станет гадать о мотивах, подвигнувших поэта показать царю поэму, в которой отношения между двумя столицами спроецированы на отношения между членами царского семейства, что не могло не показаться царю удивительной бестактностью. Тем не менее следующая часть доклада состояла именно из попыток нечто понять в обсуждаемых стихах, в частности выяснить, каких именно «порфироносных вдов» имел в виду Пушкин. Со времен основания Петербурга таковых вдов имелось в России две: одна, Мария Федоровна, пребывала в этой роли четверть века; другая, Елизавета Алексеевна, — менее полугода. Во время александровского царствования картина двора являла собою полную противоположность той картине, какая нарисована Пушкиным: порфироносная вдова не только не склонялась и не меркла, но, напротив, играла при дворе главную роль, а ее коронованная невестка ей во всем уступала. В те полгода, когда сама Елизавета была вдовой, о соперничестве между двумя императрицами тем более не могло быть и речи, ибо в это время вдова Александра I совсем ушла в тень. И лишь в последние годы жизни Марии Федоровны, когда Николай I, оставаясь в общем весьма почтительным сыном, лишил мать исключительных привилегий, при дворе образовалось две партии — «старого порядка» (сторонники Марии Федоровны) и «нового порядка» (сторонники Александры Федоровны). О том, что под «порфироносною вдовой» Пушкин подразумевал именно вдову Павла I, косвенно свидетельствует и различимая в этом словосочетании отсылка к стихотворению графа Д. И. Хвостова на ее кончину, где присутствует строка: «Порфироносную кто матерь зря…»; ни в одном из прочих сочинений на кончину Марии Федоровны эпитет «порфироносная» не встречается. Впрочем, комментарий к строкам о «порфироносной вдове» этим не ограничивается. Далее Осповат обратился к сравнению двух столиц из пушкинского «Путешествия из Москвы в Петербург», где (в частности, в приведенном там утверждении о том, что «ныне нет в Москве мнения народного») увидел полемику с «Запиской о московских достопамятностях» — своеобразным «концептуальным путеводителем» по старой столице, написанным Карамзиным в 1817 году не для кого иного, как для Марии Федоровны, о чем Пушкин наверняка знал; собственно говоря, это едва ли не единственное основание для связи этой порфироносной вдовы с Москвой. В «Записке» Карамзина поминается, кстати, Новодевичий монастырь, где похоронена другая вдова, имеющая непосредственное отношение к контексту «Медного всадника», — Евдокия Федоровна Лопухина, первая жена Петра I, которая могла считаться вдовой еще при жизни мужа и которой приписывается пророчество о том, что Петербургу «быть пусту».
Само сопоставление Москвы с беззащитной вдовицей также имеет свою поэтическую историю, восходящую к «Освобожденной Москве» Хераскова и — случай гораздо более загадочный — к тексту М. М. Щербатова «Прошение Москвы о забвении ея», который, хотя и был написан в конце екатерининского царствования, впервые появился в печатном виде в 1860 году, а в рукописях, насколько известно, не циркулировал. Здесь последовательно проводится сравнение Москвы с невестой, которая искала «царственного мужа» и нашла его в лице «остроумного Петра», который, однако, оставил ее, отчего она и сделалась несчастной вдовой при живом муже. Возможно, предположил докладчик, этот мотив антипетербургской публицистики (основание Петербурга как измена законной жене — Москве) присутствовал не у одного Щербатова, а также и в других рукописных текстах, до нас не дошедших. Впрочем, судя по черновикам, Пушкин колебался между разными метафорическими рядами: во-первых, в одном из вариантов два города изображались в виде братьев, а во-вторых, Пушкин «примеривался» к разным глаголам: «поникла», «склонилась», «померкла», стараясь выбрать между метафорами угасания воли и угасания света. В отличие, например, от Хераскова, у которого присутствуют оба эти образа одновременно, Пушкин явно стремился их расподобить.
Хотя докладчик и предупредил в самом начале о том, что лишь обрисовывает контексты, а о намерениях Пушкина не гадает, вопросы, заданные ему, касались именно возможных пушкинских мотивов; были и предложения по расширению контекста: от уподобления Москвы (и Марии Федоровны) фонвизинской бригадирше до подсветки соперничества двух столиц и двух вдовиц соревнованием двух божественных особ женского рода: Афродиты и Богородицы. Относительно первой гипотезы докладчик высказался скептически («как ни неприятно это признать, подданные Марию Федоровну любили»), вторую же принял более сочувственно.
Переходя к изложению следующего выступления — доклада Романа Лейбова «Семантика строфических форм с нарушением правила альтернанса у Тютчева», — автор данного отчета испытывает немалое смущение. Вообще сочинение таких отчетов чем-то напоминает ту деятельность, которую во вступительном слове к конференции, о которой идет речь, Александр Осповат определил как способность представлять говорящему его собственные слова в «обглоданном виде», — способность, которой превосходно владел сам Гаспаров. Гаспаровское «обгладывание», однако, способствовало корректированию и реформированию чужих реплик; сочинитель же отчета на это, разумеется, не претендует, ему бы передать содержание этих самых «реплик» с как можно меньшими потерями. Однако именно это применительно к стиховедческим докладам, полным конкретных примеров и схем, представляется весьма затруднительным. Поэтому в надежде и даже в уверенности, что Роман Лейбов в самом скором времени даст читателям возможность ознакомиться с его выкладками без изъятий, скажу, что, продолжая ту линию исследования семантики стихотворных размеров, блистательные образцы которой создал когда-то М. Л. Гаспаров, Лейбов в данном докладе задался целью выяснить тематическое своеобразие тютчевских стихотворений с однородной рифмовкой. Объектом его внимания стали равностопные строфические тексты с нарушением правил альтернанса. В начале доклада Лейбов коротко осветил предысторию появления в русской поэзии чередования клаузул: ввел его Ломоносов, стараниями которого это правило стало законом, хотя уже в XVIII веке некоторые поэты (например, Богданович) от этого закона отступали; впрочем, тогда это были всего лишь редкие эксперименты. В первой половине XIX века строфические формы без альтернанса получили несколько большее распространение; появлялись они в переводах с английского и с немецкого, в песенной форме (ср. «Черную шаль»), в переводе октав (сплошные женские клаузулы в шевыревском переводе Тассо); комический потенциал однородных рифм тонко чувствовал во второй половине века А. К. Толстой. Что же касается Тютчева, то у него текстов с отсутствием альтернанса (исключая переводы, воспроизводящие метрику оригинала) набралось 25 штук, причем анализ всех этих 25 текстов позволил докладчику проследить эволюцию семантики стиха без альтернанса на разных этапах жизни поэта: если у раннего Тютчева такие стихи экспериментальны и связаны с переводами, а у зрелого группируются в циклы, скрепленные единым содержанием, то у позднего Тютчева такой цикл получает одно-единственное семантическое наполнение: стихами без альтернанса Тютчев пишет о смерти.
Доклад Веры Мильчиной назывался «Неизданное письмо Шатобриана к Николаю I: политический контекст»[329]. Речь шла о письме французского писателя к русскому императору, написанном 20 января 1826 года. Письмо это, которое Шатобриан приложил к своей брошюре о Греции и в котором он выражал надежду, что новый император поддержит борьбу греков против турецкого владычества, сохранилось в Архиве внешней политики среди донесений русского посла в Париже графа Поццо ди Борго, который и отослал его в Петербург, причем сопроводил весьма нелестной аттестацией Шатобриана и газеты «Journal des Débats», в которой тот печатался, но посоветовал, однако, петербургскому начальству «не оскорблять и не унижать» Шатобриана, ибо тот, почувствовав обиду, может «впасть в крайности и употребить свой великий дар писателя для отмщения, а в отношении словесном ему во Франции нет равных». В Петербурге совета дипломата послушались: через два месяца вице-канцлер Нессельроде прислал послу в Париже два ответа, один «явный», для показа Шатобриану, а другой секретный, из которого следовало, что российские власти не хотят раздражать французского писателя, однако нужно дать ему понять, что собственноручного ответа русского императора он недостоин. Отчего же Николай и его приближенные обошлись так нелюбезно с прославленным французским литератором? Дело не в том, что российское правительство, не желавшее поддерживать революционные движения, даже если они исходили из среды единоверцев-православных, не разделяло филэллинских симпатий Шатобриана; дело и не в том, что начиная с 1814 года корсиканец Поццо относился к Шатобриану, недостаточно почтительно отозвавшемуся о корсиканцах в брошюре «О Бонапарте и Бурбонах», с величайшей недоброжелательностью, а Шатобриан отвечал ему тем же; дело в том, какую позицию занимал на политической сцене Франции Шатобриан в начале 1826 года. Еще два года назад он был министром иностранных дел и при горячей поддержке Александра I руководил «войной в Испании» — посылкой французского экспедиционного корпуса в Испанию для подавления революции кортесов. Однако в начале июня 1824 года его в весьма неучтивой форме отправили в отставку — и Шатобриан перешел в оппозицию. Он начал публиковать в газете «Journal des Débats» статьи в защиту свободы печати. Подобная оппозиционность сама по себе не могла не