Хроники постсоветской гуманитарной науки. Банные, Лотмановские, Гаспаровские и другие чтения — страница 96 из 127

Завершил конференцию Константин Поливанов (Москва), выступивший с докладом «Из комментария к текстам Пастернака»[361]. В текстах этих (а именно в «Высокой болезни», «Охранной грамоте» и «Докторе Живаго») Поливанова интересовали две линии: во-первых, открытые или прикровенные отклики на Февральскую революцию (ко вторым Поливанов отнес повторяющиеся мотивы охоты на царя и неравномерно движущегося поезда, которые назвал «охото-поездной мотивной парой»); во-вторых, те способы, которыми у Пастернака «искусство обманывает своего заказчика» и в рассказ о прошлом вплетаются отсылки к злободневной советской реальности 1930‐х годов. Упоминание в «Высокой болезни» «царского поезда» и «рассыпавшихся по льду псарей» Поливанов соотнес с первой главой третьей части «Охранной грамоты», где Пастернак описывает свое возвращение из‐за границы в год «столетия Отечественной войны»: торжества отражались на ходе поезда, и его «дольше положенного задерживали на станциях и чаще обычного останавливали в поле семафором». Пастернак вспоминает «скончавшегося зимой перед тем Серова, его рассказы поры писанья царской семьи, карикатуры, делавшиеся художниками на рисовальных вечерах у Юсуповых, курьезы, сопровождавшие кутеповское изданье „Царской охоты“». По Поливанову, задержанный поезд здесь не только тот, в котором ехал в 1912 году Пастернак, но и тот насильственно остановленный царский поезд, в котором накануне отречения ехал император Николай Второй: не случайно этому фрагменту предшествуют размышления автора «Охранной грамоты» о трагической судьбе «последних монархов», а сразу за ним следует упоминание «серьезнейшей драмы», которую предвещали «станции и флаги». Царская же охота подразумевает в данном контексте не только конкретное иллюстрированное историческое издание, но еще и охоту на царя. Но этими отсылками к февралю 1917 года дело не исчерпывается. По мнению Поливанова, упоминание «кутеповского издания» имеет здесь не только прямой, но и косвенный смысл и указывает не только на историка и военного Николая Ивановича Кутепова, выпустившего роскошный четырехтомник «Царская охота на Руси», но и на другого Кутепова — председателя РОВС генерала Александра Павловича Кутепова, который 26 января 1930 года был похищен сотрудниками НКВД во Франции и умер на корабле по дороге в СССР. Другой пример: когда в одном из эпизодов «Доктора Живаго» мадемуазель Флери поминает Иуду — это не просто бытовое обозначение предателя вообще, но еще и отсылка к фигуре совершенно конкретного генерала Николая Иудовича Иванова, чьи действия весной 1917 года могли ассоциироваться с его одиозным отчеством, а упоминание здесь же в репликах телеграфиста Коли Фроленко города Пскова отсылает к отречению Николая Второго, которое во Пскове и было подписано. Доклад Поливанова породил жаркую дискуссию о том, для кого писатель изготовляет подобные «шифровки» (Поливанов имел неосторожность употребить слово «шифр», поскольку Коля Фроленко передавал по телеграфу «что-то шифрованное») — для себя ли самого или для внимательного читателя — и обязаны ли филологи эти «шифровки» разгадывать. К общему мнению участники дискуссии не пришли, но это оказалось кстати, потому что позволило продолжить ее и после окончания «официальной части» — в кулуарах.

ГАСПАРОВСКИЕ ЧТЕНИЯ — 2011(ИВГИ РГГУ, 16 апреля 2011 года)[362]

Последний день Гаспаровских чтений по традиции отводится «неклассической филологии» — то есть докладам, которые посвящены не античности и не стиховедению. Впрочем, на сей раз первый доклад был как раз связан с античностью. Тамара Теперик (Москва) назвала его «М. Л. Гаспаров — переводчик греческой трагедии: „Электра“ Еврипида»[363]. Поскольку Гаспаров был и теоретиком, и практиком перевода, докладчица задалась целью проанализировать перевод «Электры» (впервые опубликованный в журнале «Литературная учеба» в 1994 году, а затем вошедший в сборник 2003 года «Экспериментальные переводы») в контексте теоретических взглядов Гаспарова и его же переводческой практики. Собственно говоря, Гаспаров сам в преамбуле к переводу сформулировал свои намерения: предложить не альтернативу классическому переводу И. Ф. Анненского, а корректив к нему, сделать перевод гораздо более лаконичный (Еврипид Анненского чересчур многословен) и более рациональный (Еврипид Анненского подчеркнуто эмоционален). С этой целью Гаспаров избрал для своего перевода размер, не только более соответствующий русской стиховой традиции, но и требующий от переводчика сугубой краткости, — пятистопный ямб с преимущественно мужскими окончаниями. С этой же целью он выбирал слова для своего перевода. Докладчица показала на многочисленных примерах, каким образом Гаспаров «корректирует» перевод Анненского, удаляясь от его торжественной красоты и приближая свой текст к простоте и естественности подлинника. Вместо «отпрыска» у него «чадо», вместо «царского кормильца» — «дядька»; у Анненского «мне она… терзала сердце», а у Гаспарова: «душа моя обессилела»; у Анненского «ложа девы юной коснуться не дерзну», а у Гаспарова «смешно взять и не трогать девушку». Анненский в том случае, если в подлиннике повторяются два одинаковых эпитета, считает необходимым употребить по-русски разные слова, а Гаспаров оставляет повтор. Правда, в приведенных докладчицей фрагментах встречались и примеры противоположного свойства: там, где у Анненского «врач», у Гаспарова «целитель». Впрочем, дело, конечно, не просто в том, что Гаспаров стремился «упростить» текст. Его расхождения с Анненским, как показала докладчица, носят интерпретационный характер. Например, у Анненского от Ореста ждут смелости и говорят ему: «Дерзай!» — у Гаспарова же от того же персонажа ждут стойкости и говорят ему: «Умей терпеть!» Кроме того, по мнению докладчицы, Гаспаров не просто снижает градус эмоциональности, он заменяет эмоции переводчика эмоциями персонажей. Выступление Теперик заслужило высокую оценку такого строгого критика, как Николай Перцов, который отметил, что докладчице удалось почти невозможное: проанализировать перевод с древнегреческого, обращаясь к аудитории, этого языка не знающей, и при этом не погрешить против научности.

В докладе «Герцогиня д’Абрантес и маркиз де Кюстин: о происхождении одного эпизода „России в 1839 году“»[364]Вера Мильчина (Москва) вернулась к тексту, который был подробно прокомментирован ею и Александром Осповатом в первом полном издании знаменитой книги Кюстина на русском языке, вышедшем в 1996 году и затем переиздававшемся еще дважды (в 2000 и 2008 годах). Для каждого из этих изданий комментарий, и без того весьма пространный, уточнялся и дополнялся, но Кюстин оказался неисчерпаем, как атом или электрон. В его тексте, как выясняется, скрыто еще много загадок. Попытка разгадать одну из них и была предложена в докладе. Предметом рассмотрения стали второе и третье письма, служащие своеобразным предисловием к рассказу Кюстина о поездке в Россию. В них писатель рассказывает историю своих родственников: деда, генерала де Кюстина, одного из тех аристократов, которые перешли на сторону Французской революции и стали жертвами революционного террора; отца, который, так же как и дед, погиб под ножом гильотины; матери, которая провела почти полгода в тюрьме и уцелела лишь чудом. Всем писавшим о Кюстине казалось очевидным, что всю эту историю писатель рассказывает со слов матери и никаких литературных источников у нее быть не может. Оказалось, однако, что история Дельфины де Кюстин за восемь лет до выхода «России в 1839 году» была изложена герцогиней д’Абрантес в первом томе ее книги «Записки об эпохе Реставрации» (1835). В тексте герцогини присутствуют не только те подробности из жизни Кюстинов в 1793–1794 годах, которые фигурируют в других мемуарах об этой эпохе, но и детали, не упомянутые больше нигде; такова, в частности, вся история освобождения Дельфины из тюрьмы помощниками члена комитета общественной безопасности Лежандра, которые забавы ради прыгали в конторе по стульям и столам, а когда им на голову случайно упало прошение об освобождении, поклялись добиться свободы для того, о ком идет речь в этой бумаге, «будь это сам принц де Конде». «Параллельные места» занимают несколько страниц, и сопоставление их неопровержимо доказывает: текст Кюстина почти дословно повторяет текст д’Абрантес. Следует ли из этого, что записки герцогини стали для Кюстина источником? По мнению докладчицы, дело обстояло ровно наоборот. Кюстиновская тема не случайно возникла в творчестве д’Абрантес именно в 1835 году; на этот период приходится интенсивное общение герцогини с маркизом и их несостоявшийся «роман». Вероятнее всего, маркиз «подарил» герцогине, жившей литературным трудом и жадной до эффектных сюжетов, свою семейную историю, а затем, уже после смерти д’Абрантес, использовал эту историю в своей книге и тем самым вернул себе свое добро.

Алина Бодрова (Москва) сформулировала тему своего доклада так: «„Духи высшие, не я“: еще раз к истории стихотворения Баратынского „Недоносок“»[365]. Докладчицу интересовала история не всего стихотворения, а того четверостишия, которое начинается словами, процитированными в заглавии. Оно фигурировало в первой публикации «Недоноска» в «Московском наблюдателя» (1835), но не вошло в тот вариант стихотворения, который был напечатан в сборнике «Сумерки» (1842). Докладчица попыталась реконструировать мотивы, по которым поэт исключил это четверостишие из текста. Она указала на возможную связь четверостишия о «высших духах» со стихотворением Гёте «Гений, парящий над земным шаром», которое было впервые полностью напечатано в седьмом томе посмертного собрания сочинений немецкого поэта, вышедшем в 1833 году, а уже в начале следующего года отрецензировано в русских журналах. «Герой» стихотворения Гёте, который говорит о себе: «Между небесами и землей я несусь», в самом деле отчасти похож на «недоноска», но в то же самое время он коренным образом от него отличается, ибо Гёте наделил его способностью постигать тайны мира — способностью, которой Баратынский своему герою не дал. Естественно, для того чтобы говорить о связи русского стихотворения с немецким, нужно знать наверняка, что русский поэт читал по-немецки. Между тем принято считать, что Баратынский немецкого не знал. Однако докладчица привела ряд эпистолярных и дневниковых записей, свидетельствующих об обратном. Что касается русских переводов «Гения», то здесь ситуация такова: перевод, выполненный М. Кузминым, был впервые напечатан только в ХX веке; с другой стороны, докладчица указала на сохранившийся в рукописной коллекции П. Я. Дашкова автограф другого перевода этого стихотворения, сделанного Н. Ф. Павловым. Трудно сказать, на что указывает стоящая под автографом дата 3 ноября 1840 года (был ли перевод в это время выполнен или только переписан), но бесспорно, что само существование этого автографа свидетельствует об интересе к «Гению» Гёте в кругу знакомых Баратынского. Если в четверостишии о «высших духах» в самом деле присутствовал гётеанский подтекст, значит, исключение этих строк из публикации 1842 года свидетельствует о нежелании Баратынского привлекать внимание к этому подтексту. По-видимому, в 1842 году содержавшееся в нем противопоставление себя высшим «объективным» гениям перестало устраивать Баратынского, тем более что и сам круг объективных гениев к этому времени изменился: теперь место главного объективного гения занял Пушкин («русский Гёте»).