ия» московских окрестностей стремится напомнить о том, что прошлое, запечатленное в них, не фантом, а реальность. Охарактеризовав круг общения Селивановского и его отца (который, как и сын, был просвещенным московским типографом и издателем) и круг книг, которые печатались тщанием обоих, докладчица показала, насколько важной была для Селивановского фигура Карамзина и, следовательно, насколько значимым и оскорбительным должно было казаться ему нарочитое отсутствие у Чаадаева каких бы то ни было упоминаний об «Истории государства Российского» и ее авторе.
Алина Бодрова представила доклад «Был ли Жуковский редактором „Собрания стихотворений, относящихся к незабвенному 1812 году“?»[373]. Сборник этот вышел в Москве в 1814 году без имени составителя; до сих пор известно было только, что составил его поэт, несколько стихотворений которого представлено в этом сборнике. В 1959 году В. Пухов выдвинул — впрочем, без каких бы то ни было документальных подтверждений, исключительно на основе довольно шатких логических построений — гипотезу о том, что этим поэтом был Жуковский. Гипотеза имела среди историков литературы такой большой успех, что постепенно утратила свою гипотетичность, и в наши дни причастность Жуковского к составлению «Собрания стихотворений» преподносится как неоспоримый факт (этой точки зрения придерживается, в частности, коллектив томских историков литературы, выпускающий новейшее Полное собрание сочинений Жуковского). Докладчица сначала привела ряд весьма убедительных фактов, позволяющих решительно отвести кандидатуру Жуковского. Во-первых, он в это время находился далеко от Москвы, а его письма соответствующего периода, хотя и содержат упоминания о разного рода литературных предприятиях и планах, никак не касаются «Собрания стихотворений». Во-вторых, текст «Певца во стане русских воинов», напечатанный в сборнике, полностью повторяет вариант, напечатанный в журнале «Вестник Европы» (а вовсе не является некоей промежуточной редакцией текста, как утверждают комментаторы новейшего Полного собрания сочинений, явно не затруднившие себя сличением публикаций); между тем известно, что Жуковский продолжал работать над текстом своего стихотворения, и если бы он сам занимался составлением сборника, то явно постарался бы внести в публикацию накопившиеся изменения. Однако все это косвенные доказательства, меж тем под конец своего выступления докладчица приберегла доказательство прямое — и потому неопровержимое. Документы Московского цензурного комитета свидетельствуют о том, что составителем «Собрания стихотворений, относящихся к незабвенному 1812 году» был князь Николай Михайлович Кугушев (1777 — не ранее 1825), включивший в сборник два своих стихотворения. Он однажды написал о себе: «Слава громкою трубою / Обо мне не возвестит». Предсказание сбылось вполне, и помнят о князе Кугушеве единицы; тем важнее открытие Алины Бодровой, возвратившей тамбовскому литератору его «литературную собственность».
Следующая докладчица, Ирина Гаврилова, перенесла слушателей на сто лет вперед: ее выступление было посвящено Борису Пастернаку и называлось «„Я рос. Меня, как Ганимеда…“: к интерпретации стихотворения из книги „Близнец в тучах“ Бориса Пастернака»[374]. Для интерпретации этого стихотворения докладчица применила два кода: христианский и астрономический. На первый взгляд, стихотворение обыгрывает образы вовсе не христианские, а языческие (греческий миф о Ганимеде). Однако докладчица показала, что в стихотворении присутствует библейский пласт, с которым связаны мотивы вознесения и воскресения. Это предположение она подкрепила, помимо анализа самого текста Пастернака, разбором двух возможных претекстов пастернаковского стихотворения — стихотворной мини-драмы Вячеслава Иванова «Ганимед», где физическая смерть преодолевается в момент вознесения, и одноименной песни Шуберта на слова Гёте, где также изображено, причем в радостных и светлых тонах, вознесение на небо героя, движимого жаждой любви. Астрономический код был проиллюстрирован эффектными картинками, почерпнутыми из популярного и многократно переиздававшегося атласа созвездий Яна Гевелия; внимание докладчицы привлекли созвездия Водолея, Орла и Лебедя, расположенные на небе поблизости одно от другого. Водолей считается «двойником», земным прообразом Ганимеда; в то же самое время он звездный близнец самого Пастернака, и с ним в стихотворение входит тема звездного двойничества. Орел в атласе Гевелия изображен с юношей в когтях; правда, этот юноша не Ганимед, а Антиной (возлюбленный императора Адриана, утонувший в Ниле; безутешный император обожествил его, и вплоть до XIX века созвездие Антиноя выделяли как отдельную констелляцию внутри созвездия Орла). Наконец, созвездие Лебедя связано с Орлом благодаря образу Зевса (которому случалось принимать облик обоих), а с разбираемым стихотворением из сборника «Близнец в тучах» — благодаря тому, что в виде Лебедя Зевс, согласно греческой мифологии, вошел к Леде, плодом чего явилось рождение близнецов Кастора и Поллукса. Кроме того, упоминание Лебедя влечет за собой всю тему поэтического творчества; исследователи уже писали в связи с анализируемым стихотворением о лебедях Тютчева, Блока и Державина; докладчица прибавила к этому ряду еще один поэтический текст — двадцатую оду второй книги Горация, также описывающую «вознесение». В финале докладчица вернулась к истолкованию смысла анализируемого стихотворения: взросление (его основная тема) показано в нем через вознесение, переход в иную плоскость бытия, к новой любви на новом уровне.
Пастернаку был посвящен и следующий доклад, хотя в названии его фигурировал совсем иной поэт. Константин Поливанов назвал свой доклад «К характеристике поэзии Аркадия Гурьева»[375], однако этот малоизвестный литератор интересовал докладчика не сам по себе, а как друг юности Пастернака, входивший вместе с ним в литературный кружок «Сердарда». В поздней мемуарной книге «Люди и положения» Пастернак посвятил Гурьеву строки, полные восхищения, и сказал о его «незаурядных стихах», что они «предвосхищают будущую необузданную искренность Маяковского и живо передающиеся читателю отчетливые образы Есенина». Докладчик обратился к первой и единственной книге стихов Гурьева, вышедшей в 1913 году, и попытался отыскать там строки и образы, которые оправдали бы высокую оценку Пастернака. Однако хотя кое-какое отдаленное сходство с Маяковским у Гурьева иногда мелькает (например, в словах «больно стуча сапогами в душу жилища войти» можно усмотреть параллель с Маяковским: «в сердце лезут в сапогах и в касках»), в целом поэзия Гурьева оснований для восторгов не дает. Докладчик предположил, что причина для включения фрагмента о Гурьеве в книгу «Люди и положения» была в другом: Пастернак писал книгу о погибших поэтах, и в этом мартирологе имя Гурьева смотрелось, увы, весьма органично. Арестованный в 1942 году в Саратове, он в следующем году был выслан в Кустанайский край и там в том же 1943 году расстрелян. Хотя из историко-литературного контекста Гурьев после 1910‐х годов исчез, известно, что в 1920–1930‐е годы он бывал у Пастернака на Волхонке, и можно предположить, что о его трагической гибели автор «Людей и положений» знал. Более того, Поливанов высказал гипотезу, что, называя местом рождения Гурьева Саратов (тогда как на самом деле поэт происходил из окрестностей Бугуруслана), Пастернак намекнул на место ареста. Что же касается сопоставления с Маяковским и Есениным, то, как заметил в ходе обсуждения доклада А. Немзер, это не столько указание на конкретное сходство, сколько просто выражение пастернаковского хорошего отношения к Гурьеву.
Сам Андрей Немзер посвятил доклад одному из своих постоянных героев — Давиду Самойлову (1920–1990). Назвал он его «„Потаенная лирика“ Давида Самойлова». Речь шла о том, что докладчик охарактеризовал как «странное обхождение Самойлова с собственным поэтическим корпусом». В сборник Самойлова, выпущенный в 2006 году в серии «Новая Библиотека поэта», вошло около 900 стихотворений; между тем при жизни поэта опубликовано из них было всего две трети. Остальные Самойлов печатать не хотел, хотя они не принадлежали ни к числу шуточных, ни к числу резко политических и не ходили в самиздате (в отличие, например, от политических стихов Бориса Слуцкого, которые не появлялись в советской печати, но — по крайней мере в столицах — были хорошо известны). Докладчик попытался дать ответ на вопрос, чем объяснялась такая чрезмерная расчетливость (чтобы не сказать — скупость) Самойлова при решении вопроса о том, какие стихи печатать, а какие нет. По некоторым из поэтических высказываний Самойлова на эту тему выходит, что ему было неприятно даже не то, что чужое (редактора, цензора) вмешательство может испортить или погубить стихи, а сам факт чужого прикосновения к стихотворной материи. Причина, по-видимому, в интимном биографическом контексте, ясном главному адресату и музе — второй жене Самойлова Г. И. Медведевой, но туманном для тех, кто в этот биографический контекст не посвящен. Впрочем, в стихах Самойлова неизменно присутствовал не только этот интимный пласт, но и другой, гораздо более открытый для читателя пласт реминисценций из классики (от Второго письма Кантемира «К стихам своим» до Батюшкова с его «Выздоровлением» и Дельвига и Лермонтова с «чашей бытия»), что докладчик и продемонстрировал на многочисленных примерах.
Завершило конференцию выступление, которое, собственно говоря, должно было прозвучать в рамках стиховедческой секции, однако поскольку Сергей Кормилов накануне был в отъезде, ему пришлось прочесть доклад «Метризованная проза Геннадия Айги 1960–1980‐х»[376] на заседании, посвященном «неклассической филологии». Впрочем, если кто и был «неклассическим», то это Геннадий Айги (1934–2006), уроженец Чувашии, начинавший писать на чувашском языке, затем перешедший на русский и сделавшийся одним из лидеров европейского авангардизма. Неклассическим был прежде всего стих Айги: поэт отказался не только от рифмы, но даже и от того, что принято называть верлибром. Его творчество располагалось на границе между свободным стихом и метризованной прозой, хотя зачастую в состав сложного целого оказывались вкраплены моностихи, написанные классическими двух- или трехсложными размерами. Если верить докладчику, современная стиховедческая наука не доросла до творчества Айги, одна из главных отличительных черт которого — неравные по длине и порой очень длинные строки, количество стоп в которых может доходить до 30 и даже 40. Считается, что если стоп больше 10, то это уже не стихи, а метризованная проза, но где точно пролегает граница, наука сказать пока не может.