Хроники Птицелова — страница 28 из 66

Выход у меня был один – вернуться к матери, но ведь и отчим туда вернется, да и Эрих явно предъявит свои права на меня. Что же было делать? Замкнутый круг, из которого одна сомнительная ниточка – обратиться в полицию, но и они наверняка сдадут меня с рук на руки мучителям.

Так я думала и нашла еще одну ниточку, немногим покрепче. Я наклонилась над отчимом, нашла в его кармане зажигалку и принялась ходить по квартире, поджигая все, что попадалось мне на глаза.

Занавески. Мебель. Взяла несколько книг из шкафа, подожгла их и оставила в разных местах, чтобы распространяли пламя там, где гореть нечему. Очень скоро дым стал забираться в горло, оно першило, глаза слезились. Горело еще мало, но я была уверена, что все впереди. Я приоткрыла окно на кухне, чтобы подпитать огонь воздухом, вернулась в коридор, забрала с полочки для ключей все комплекты, вышла из квартиры и заперла дверь со всей возможной тщательностью.

Уже на улице, лихорадочно глотая холодный ночной воздух, я почувствовала страх от содеянного. Это было странное ощущение – не раскаяние, не испуг оказаться пойманной и осужденной, о таком я не думала вовсе… Но меня била крупная дрожь, и мне стоило неимоверных усилий переставлять ноги и тащить вперед свое побитое тело. Им двигало только осознание того, что наконец-то я доберусь до дома, расскажу все маме, и мы будем жить с ней вдвоем, как когда-то давно. А смерть отчима и Эриха – я верила всем сердцем, что они умрут, – спишут на несчастный случай. Напились да сгорели, большое дело.

Я подошла к своему дому и подняла взгляд на окна. В моих был свет, между занавесок виднелась знакомая фигура. Мне показалось, что мама мне помахала, и, приободренная, я направилась к подъезду. Но хлопнула дверь, и я едва успела затаиться. На улицу вышел раздосадованный отец Эриха. Одно было хорошо – уже рассказал все матери, мой жалкий вид послужит подтверждением, что все правда и что мой отчим – законченный ублюдок и во всем виноват он.

Дождавшись, когда отец Эриха уйдет со двора, я вошла в подъезд, поднялась на свой этаж и позвонила в дверь. Не открыли. Наверное, мама думала, что вернулся отец Эриха, и не хотела с ним разговаривать. Плохо слушающимися руками я разобралась в бессчетных связках ключей, забранных из нашей с Эрихом квартиры, нашла свои, отворила дверь. Голоса у меня не было, его сожрал дым, которого я наглоталась, поэтому я молча вошла и сразу отправилась на кухню. Мама оказалась у окна, но она не махала мне из него, а покачивалась на веревке, прикрепленной к шторному карнизу. От ее босых ног до пола оставалось всего сантиметров пять, так что, наверное, она просто присела на подоконник, надела петлю и соскользнула.

Я подошла вплотную и заглянула ей в лицо – оно было опухшим, глаза закрыты, на щеках едва подсохшие дорожки слез, подкрашенные тушью. Я как во сне вышла из квартиры, заперла дверь с той же тщательностью, что и у Эриха, и пошла куда глаза глядят. Я смотрела вперед, но ничего не видела. На душе у меня почему-то было радостно, наверное от шока. Я весело думала – ну, мама! А ведь мне такой вариант даже в голову не пришел. Убить отчима и Эриха – пришел, а себя – нет. Вот какие мы разные, но повторись все сначала, я бы поступила так же. Только бы еще удержала отца Эриха, чтоб неповадно было расхаживать по чужим матерям и рассказывать, как и что произошло с ее единственной дочерью.

Я долго брела по незнакомым улицам, постепенно стирая свою память. Где я – такой я задавала себе вопрос и не могла найти на него ответа. Попыталась вспомнить, откуда я родом, ведь именно там наверняка и нахожусь. Но у меня ничего не получилось. С вопросом «кто я» – та же история. Знала, что Валентина, но фамилии вспомнить не получалось. За все время ко мне, к счастью, не подошел ни один человек и не заговорил со мной; хвала Богу, что люди так безразличны – я не смогла бы ответить им чего-нибудь дельного. Что тут скажешь! Моя история слишком похожа на страшный сон, на какой-то кошмар, которому не место в реальности.

Наступил день, снова спустилась ночь, снова день, ночь… Я села прямо на асфальт у какого-то дома.

Город окутал туман. Было тихо. У меня все онемело от холода, и мне это понравилось – так не чувствовалась боль от ран.

И именно о ранах я думала, когда послышался звук шагов одинокого ночного пешехода. Ко мне подошла девушка, и из-за тумана, а может, это уже голод и жажда вызывали галлюцинации… – но в первый момент, когда я ее увидела, явственно разглядела потоки крови, избороздившие ее лицо.

Она подняла руку к небу, и на ее пальцы откуда-то спорхнула маленькая птичка. Пощебетала немного и улетела. Девушка обернулась, заметила меня и подошла ближе. Она присела передо мной, и оказалось, что никакой крови у нее нет. Обычное, нигде не поврежденное чистое лицо, красивое, с мягким взглядом серо-зеленых глаз, пушистыми ресницами и спокойной улыбкой.

– Как тебя зовут? – спросило это удивительное создание, настоящий Птицелов, способный общаться с птицами.

– Вале… – Я хотела назвать свое полное имя, как обычно делала, но не хватило сил и получилось нечто вроде «Валя».

Тогда-то Птицелов и отобрала мое имя, сказав:

– Ах, ты – Валькирия. Сокращенно, конечно, Валя, но я лучше буду звать тебя Валькирией, так красивее. Чего ты так на меня смотришь? Если это из-за крови, то не обращай внимания. От такой кровопотери не умирают. К сожалению.

Я продолжала изумленно смотреть на нее. Лицо у нее было определенно чистое, но до этого мне действительно пригрезилась кровь. Только вот как она могла узнать об этом? Не могут же птицы рассказывать ей мои мысли – по той простой причине, что им неоткуда узнать о них.

Зато они могут рассказать о многом другом. Например, что за спиной у Птицелова, у самой стены дома, сидит несчастная девушка, голодная и холодная, прошедшая бог знает сколько километров без минуты отдыха.

Об этом мне поведала сама Птицелов, и я поняла, что кто-то из нас сошел с ума – то ли я, и мне все это грезится, то ли она. Но она предложила мне пойти с ней, и я согласилась.

Девушка помогла мне подняться и отвела меня к себе домой. Это оказалась просторная двухкомнатная квартира, все стены которой были – смешно! – желтого цвета, с кое-где облупившейся краской и отставшими обоями. Мебели в ней был необходимый минимум, но нужды не ощущалось.

– Можешь оставаться здесь, сколько захочешь, – разрешила Птицелов.

За окном заголосила не в меру громкая ночная птица. Птицелов подошла к окну, распахнула его и сердито свистнула. Птица смолкла, а Птицелов посетовала, что молодежь совсем разошлась и что она уже не раз просила этих пичуг не кричать у людей под окнами, но все без толку.

Тогда я отчетливо поняла две вещи. Первое – у этой девушки не все дома. Второе – я люблю ее. Понимание этого произошло так быстро и неожиданно, что было сравнимо только с выстрелом в голову или, вернее, в душу. Люблю, и мне ничего не надо, только чтобы у нее все было хорошо.

– Я действительно могу остаться здесь? – спросила я едва слышно.

Она серьезно проговорила:

– Конечно. Но имей в виду: вокруг меня стена.

Пока эти слова не внесли ясности, однако у меня в голове сразу сложился план. Стена не стена, а я сделаю все, чтобы этот человек был счастлив. Ее счастье мне требовалось как воздух. Не улыбка, не смех, а самое настоящее счастье, искреннее и всепоглощающее.

Я осталась жить у Птицелова. Она накормила меня, поколдовала с моими травмами, определила мне свободную комнату. Иногда она уходила, но редко и нерегулярно, и не было понятно, чем она занимается и на что живет. Она давала мне деньги, я покупала продукты и готовила для нее, мне нравилось не позволять ей делать это самой, тем более что часто она впадала в прострацию и могла часами сидеть, глядя в никуда. У нее вообще было много странных привычек.

Так, Птицелов обладала огромным количеством косметических средств и чуть ли не каждую неделю приносила что-то новое. Ни один туалетный столик в мире не вместил бы все это богатство, но она и не пыталась, а просто ставила все вдоль свободной стены в своей комнате, так что получалось несколько рядов разных баночек и скляночек. Если она куда-то собиралась, то приводила себя в порядок не меньше часа, как в замедленной съемке проводя по волосам расческой. Это было для нее ритуалом, и мешать ей категорически запрещалось.

Порой она проваливалась в сон, глубокий и беспробудный. Нечего было и думать о том, чтобы разбудить ее. По три дня она, как спящая красавица, пребывала сознанием где-то далеко от земли. А когда Птицелов просыпалась, то сокрушенно говорила, что опять бродила в темных коридорах и что-то искала, но так и не нашла. И это все не считая разговоров с птицами, которые волшебным образом прилетали к ней по первому ее зову.

У Птицелова в комнате было много книг. Я удивлялась, как можно столько читать, тем более что некоторые книги на чужих языках с какими-то почти иероглифическими знаками. Если Птицелов не спала и не сидела в раздумьях, то читала, если не читала, то совершала недолгую прогулку, и этим ограничивалась ее жизнь.

Как-то раз я заикнулась о том, что мне не хочется быть в тягость и я поищу работу. Птицелов сказала, что это совершенно необязательно и что если ты нужен миру, мир сам о тебе позаботится. Нервничая и смущаясь, я машинально выводила на салфетке треугольники, постепенно превращающиеся в фарфоровых птиц, и все еще не была уверена в правильности такой позиции.

Птицелов заметила рисунок и сказала: что мне действительно стоит делать – так это рисовать. Я объяснила: я не рисую, потому что отродясь все мои рисунки называли неправильными. Птицелов заявила, что это все ерунда, это особые рисунки и их непременно надо переносить на бумагу, ибо для того мне и дан дар творчества, а вовсе не для того, чтобы показывать получившиеся рисунки людям и слушать их глупые представления о правильном и неправильном, ведь ни того ни другого попросту не бывает.

– А если ты не будешь рисовать, – заключила она, – то образы сгниют в тебе и вызовут преждевременное разложение души.