Хроники Птицелова — страница 29 из 66

– Это не образы, – попыталась объяснить ей. – Я увидела кое-что однажды и пытаюсь воскресить это в голове… Достичь… Найти…

– Тем более. Никогда не найдешь, если не будешь искать.

– Я вроде как находила, – призналась я. – Но потом все пропало.

– Значит, надо искать другой путь, – констатировала Птицелов. – Правильную дорогу найти сложно, но главное, что она непременно есть. Не бывает так, чтобы ее не было.

После этого разговора она дала мне денег и потребовала, чтобы я купила что-нибудь для себя. Я послушалась и на следующий же день вернулась домой с мольбертом, бумагой, кистями и красками. Я рисовала и впервые за долгое время снова ощущала удовольствие от творческого процесса, потому что верила – мне больше не скажут, что я делаю что-то неправильно.

Начала я не с птиц. Мне непременно захотелось нарисовать Птицелова, и я попыталась сделать это. Рисунок вышел, как всегда, несколько геометрическим, но, на мой взгляд, неплохим. Плавными линиями я изобразила Птицелова, так что она походила на фигурку фарфоровой девушки, и в одной руке у нее была птица, а что нарисовать в другой, я так и не придумала, и она осталась пустой. Все цвета картины были темными – черными, коричневыми и бурыми, и только лицо и руки Птицелова лучились мутной белизной.

Птицелов увидела эту картину, и она ей очень понравилась. Она не задала ни одного вопроса – почему линии такие плавные, цвета темные, птица квадратная, а одна рука пустая. Только призадумалась, а потом сказала:

– Наверное, это и есть твой путь. Это – я. Так надо.

Она проговорила это задумчиво и чуть грустно, но твердо. Затем встряхнулась и добавила, что я очень талантлива и мне нужно рисовать почаще. От такой простой, но искренней похвалы у меня внутри все осветилось мягким и теплым огнем. То, что казалось недостатком и едва ли не проклятием, превратилось в дар. Удивительно – всего из-за одной похвалы!..

Непостижимо, насколько жадными бывают люди. Всю мою жизнь они не давали мне единственной, нужной каждому вещи: слов одобрения. Ребенок роняет на землю зерна таланта, иногда осознанно, иногда нет; неспособный еще сам оценить свои действия, он ждет совета и оценки от близких ему взрослых людей, но те нередко на корню вытаптывают эти ценнейшие ростки, иногда замечая их, иногда нет. Еще хуже, когда они руководствуются собственными представлениями о нормальном и пытаются направить детское или, не дай бог, подростковое сознание в нравящееся им русло.

У меня нет и не будет детей, я пишу эти простые мысли, потому что мучаюсь собственным опытом. Мой талант – мой, как утверждает Птицелов, изначальный путь к цели, – замучили вопросами и подозрениями, и он едва не сгнил, запертый внутри меня, и чуть не вызвал – как это она сказала? – преждевременное разложение души. Хотя, может, и вызвал, по крайней мере, успел тронуть мое сознание гнильцой, ведь совершила же я проступок, за который не была в ответе. Как знать? Быть может, водя восковыми мелками по бумаге, я, ребенок, пытающийся нащупать новую дорогу в этом странном мире, полном жестоких бабушек и укоряющих икон, сумела бы это сделать с помощью своих треугольных птиц. Моя душа порхала бы по естественным волнам крыльев, а разум подсказывал, что приемлемо в мире физическом, а что нет. И сказал бы, когда отчим впервые тронул меня, – это неприемлемо, – расскажи об этом маме, учителю, кому угодно. Когда Дима потащил меня в женский туалет – неприемлемо, ударь его, убеги, расскажи кому-нибудь. Когда отчим свел меня с Эрихом – неприемлемо, ведь ты хочешь совсем не этого, скажи «нет», уйди с гордо поднятой головой, начни взрослую, самостоятельную жизнь…

Но этого не произошло, потому что душа, которой не давали выплеснуться в мире красок, беспокойно металась в сознании и нарушала его работу, делала меня пассивной и вялой, заставляла в отчаянии метаться то туда, то сюда в поисках заветного видения – бесконечной стаи птиц, за которой проглядывали ярко-оранжевые волны, не то лава, не то полыхающее закатом африканское небо. Наверное, она все-таки подгнила немного за это время, и в результате мне пришлось пройти через огонь, чтобы очиститься и сделать шаг к новой дороге.

Вот он, этот шаг – картина с едва подсохшими красками, где Птицелов держит в одной руке птицу, а в другой – что-то невидимое.

Она выгнула ладонь так же, как на картине, и сказала:

– Интересно, что у меня в руке.

– Как только мы узнаем, я обязательно дорисую, – поторопилась пообещать я. Мне тоже было очень интересно, что же она такое держит, но сколько я ни гадала, не могла понять, что это. Было ясно, что без самой Птицелова в этом вопросе не разобраться.

Через некоторое время после того, как была нарисована эта первая картина, наше мирное существование было нарушено приходом незнакомки. То есть это для меня она была незнакомкой, а для Птицелова – нет. Но Птицелов словно бы знала и ушла на прогулку.

Я занималась уборкой. Протирая многочисленные книги Птицелова, я невольно скользила взглядом по обложкам и корешкам и физически ощущала, как моя голова наполняется ворохом незнакомых имен и слов. В моем классе была девочка Рита, и она постоянно читала, в основном книги в обложках пастельных тонов, преимущественно голубых и розовых – случались, правда, и оттенки серого, – на которых были изображены мечтающие девушки, мускулистые мужчины с голым торсом или какие-нибудь невзрачные предметы типа кулона в форме сердца. Учителя, застукав ее за чтением на уроках, отбирали книги, ругались и вздыхали. Одни кричали, что лучше бы она читала книги по программе («посмотри только на свои оценки по литературе!»), другие говорили, это лучше, чем ничего, но на уроках такое читать все равно не следует. Рита не слушала. И ни с кем из одноклассников толком не общалась, говорила, что ей неинтересно, потому что мы ничего не читаем. Одна из моих подружек в ответ на это как-то раз ударила ее по лицу свернутым в трубку журналом, и мы чуть не умерли со смеху – какое было у Риты выражение, когда журнал развернулся и показал ей прелесть человеческих отношений во всей красе! Она тогда залилась краской и убежала, а когда дежурный учитель спросил, в чем дело, моя подружка невозмутимо объяснила, что мы поспорили о литературе. Так мне запомнился Человек Читающий – глупый, предающийся бесполезным мечтам и ничего толком не понимающий в реальной жизни.

Но книги Птицелова были совсем другими. От них веяло непознанным, запретным миром, путь в который открыт не каждому. При этом я не могла сказать, что каждая книга заключает в себе свою отдельную вселенную, нет, они все были частицами одного целого, и это целое было не то зыбким миражом Истины, не то моим Птицеловом…

Раздался звонок в дверь. Я подумала, что это пришла Птицелов – кто же еще! – открыла и от неожиданности отступила на шаг.

На пороге стояла женщина средних лет, с красиво уложенными в сложную прическу темными волосами и безукоризненным макияжем. Казалось, она только что вышла из салона красоты, где попросила накрасить ее поярче, чтобы, не дай бог, какой-нибудь мужчина не пропустил ее и обязательно обратил внимание. Ее окружало плотное облако дорогих духов, и вся она была подтянутая, в стильном пальто и цветастом шарфе, словно сошла с обложки журнала. Не того, конечно, которым Риту ударили по лицу, а какого-нибудь респектабельного, про бизнес или что-нибудь подобное.

– Ты кто? – спросила женщина удивленно и строго.

Простой вопрос поставил меня в тупик. Раньше я бы ответила, что Валентина, но ведь Птицелов отобрала мое имя, и теперь я вроде как Валькирия.

– Мне тут разрешили пожить, – ушла я от ответа. – А Птицелов на прогулке.

Женщина уверенным шагом вошла в квартиру, небрежно бросила свои красивые и дорогие шарф и пальто на вешалку и, не снимая лакированных сапожек на высоких каблуках, прошла на кухню. Огляделась, поставила сумочку на подоконник, включила электрочайник и села на стул. Она не отводила от меня глаз, смотрела, прищурившись, словно сомневалась во мне. Я тоже ее изучала, настороженно, как, наверное, перепуганный до смерти зверек, впервые увидевший человека.

Не знаю, вынесла ли что-нибудь гостья из этого обоюдного осмотра, а вот я поняла: ну конечно же, мама Птицелова! Есть какое-то сходство между ними. За всеми своими бедами я как-то и позабыла, что не у всех на свете мамы умерли, а только у меня.

– Давайте я сделаю вам кофе, – предложила я.

Мама Птицелова кивнула.

Забыв о вскипевшем чайнике, я поставила на плиту турку, высыпала в нее размолотые зерна, добавила к кофе сахар, имбирь, корицу и капельку меда, перемешала все, нагрела снова и залила все холодной водой, после чего с преувеличенным вниманием стала следить за поведением готовящегося напитка, чтобы не упустить нужный момент. Мне благополучно удалось прогреть кофе целых три раза, после чего я, наконец, налила его в заранее прогретую чашку. Птицелов пришла бы в восторг от такого угощения, но ее мама, как и полагается родителю, лишь наградила меня одобрительным кивком. Ее взгляд стал чуть мягче. Она знала, что ее дочери понравится этот кофе, – можно сказать, я прошла проверку.

– Давно ты здесь? – спросила она.

– Не очень, – ответила я.

– Как тебя зовут?

На этот раз мне удалось найти оптимальный ответ. Я сказала «Валя», и это, кажется, что-то значило для нее. Во всяком случае, она больше не задавала мне вопросов, просто молча пила свой кофе.

Вскоре вернулась Птицелов, и я тут же оставила их одних. Но все равно до меня доносились их голоса. Мама что-то доказывала, Птицелов возражала или отказывалась от чего-то. Я никогда не слышала, чтобы она так говорила: звонким голосом, она будто произносила речь с трибуны, и речь эта полнилась странными, пафосными словами. Наверное, Птицелов набралась их из своих книг.

Перед уходом мама Птицелова попрощалась со мной. Потом она приходила еще – правда, редко, чаще звонила. В основном трубку брала я, и приходилось отчитываться о состоянии Птицелова. Проходили эти разговоры примерно следующим образом: