Никто не понял, кому был адресован этот вопрос и чем вызван, поэтому никто не ответил.
— Я их купил у Джобсона в 67 году, а теперь они стоят втрое дороже, чем я заплатил.
На этот раз ответила Рэчел:
— А вам самому, папа, они нравятся?
— Мне? При чем тут это? Они настоящие и стоят кучу денег.
— Так ты бы продал их, Джемс, — сказала Эмили. — Они сейчас не в моде.
— Не в моде? Они будут стоить еще дороже к тому времени, как я умру.
— Выгодная покупка, — сказала про себя Сисили.
— Что, что? — спросил Джемс, у которого слух иногда вдруг оказывался неожиданно острым.
— Я сказала: «Выгодная покупка». Разве это не так, папа?
— Конечно, выгодная. — По тону его было слышно, что будь это не так, он бы их не купил. — Вы, молодежь, ничего не смыслите в деньгах, только тратить умеете. — И он покосился на зятя, который прилежно разглядывал свои ногти.
Эмили, отчасти чтобы умиротворить Джемса, который, как она видела, уже разволновался, отчасти потому, что сама любила карты, велела Сисили раздвинуть ломберный столик и оказала благодушно:
— Иди к нам, Джемс, сыграем в Нап {Сокращенное «Наполеон» — карточная игра.}.
Они уже довольно долго сидели за зеленым; столиком, играя по фартингу и время от времени прерывая игру взрывами смеха, как вдруг Джемс сказал:
— Иду на все! — В этой игре на него всегда нападала своего рода удаль. При ставке в фартинг он мог выказать себя отчаянным! малым за очень небольшие деньги. Он быстро проиграл тринадцать шиллингов, но это не умерило его пыла.
Наконец, он встал от стола в прекрасном настроении и объявил, что проигрался в лоск.
— Не знаю, — сказал он, — я почему-то всегда проигрываю.
Гондекутер и все порожденные им тревоги улетучились у него из головы.
Когда Уинифрид и Дарти ушли — последний, так и не затронув вопроса о финансах, — Джемс, почти совсем утешенный, отправился с Эмили в спальню и вскоре уже похрапывал.
Его разбудил оглушительный удар и долгое прерывистое громыхание, подобное раскатам грома. Звуки шли откуда-то справа.
— Джемс! Что это? — раздался испуганный голос Эмили.
— Что? — сказал Джемс. — Где? Куда ты дела мои туфли?
— Наверно, молния ударила. Ради бога, Джемс, будь осторожнее!
Ибо Джемс уже стоял в ночной рубашке возле кровати, озаренный слабым светом ночника, длинный, как аист.
Он шумно понюхал воздух.
— Ты не чувствуешь, паленым не пахнет?
— Нет, — сказала Эмили.
— Дай мне свечу.
— Накинь шаль, Джемс. Это не могут быть воры — они бы так не шумели.
— Не знаю, — пробормотал Джемс. — Я спал.
Он взял у Эмили свечу и, шлепая туфлями, направился к двери.
— Что там такое? — спросил он, выйдя на площадку. В смешанном свете свечей и ночника его глазам предстало несколько белых фигур — Рэчел, Сисили и горничная Фифин, все в ночных рубашках. Сомс, тоже в ночной рубашке, стоял на верхней ступеньке, а в самом низу маячил этот растяпа Уормсон.
Голос Сомса, ровный и бесстрастный, проговорил:
— Это Гондекутер.
И верно — огромная картина лежала плашмя у подножия лестницы. Джемс, держа свечу над головой, сошел по ступенькам и остановился, глядя на поверженного Гондекутера. Все молчали, только Фифин сокрушенно пролепетала:
— Ла ла!
На Сисили напал вдруг неудержимый смех, и она убежала.
Тогда Сомс сказал вниз, в темный колодец, слабо озаренный свечой Джемса:
— Не беспокойтесь, отец: ничего с ней не сделалось, она ведь была незастекленная.
Джемс не ответил. Со свечой в опущенной руке он прошел обратно по лестнице и молча удалился в спальню.
— Что там случилось, Джемс? — спросила Эмили. Она так и не вставала с постели.
— Картина обрушилась — что значит сам не последил. Этот растяпа Уормсон! Где у тебя одеколон?
Он вытерся одеколоном и лег. Некоторое время он молча лежал на спине, ожидая комментариев Эмили. Но она только спросила:
— Голова у тебя не разболелась, Джемс?
— Нет, — сказал Джемс. Она вскоре заснула, но он еще долго лежал без сна, глядя во все глаза на ночник, как будто ждал, что Гондекутер сыграет с ним еще какую-нибудь штуку — и это после того, как он купил его и дал ему приют у себя в доме!
Утром, сходя вниз к завтраку, он прошел мимо картины — ее уже подняли, и она косо стояла на ступеньках — один край выше, другой ниже, прислоненная к стене. Белый петух по-прежнему имел такой вид, словно готовился выкупаться. Перья плавали по воде, изогнутые, как ладьи. Джемс прошел в столовую.
Все уже сидели за завтраком, ели яичницу с ветчиной и были подозрительно молчаливы.
Джемс положил себе яичницы и сел.
— Что ты теперь думаешь с ней делать, Джемс? — спросила Эмили.
— Делать с ней? Конечно, повесить обратно.
— Да что вы, папа! — сказала Рэчел. — Я сегодня ночью так напугалась!
— Стена не выдержит, — сказал Сомс.
— Что? Стена крепкая.
— Картина, правда, чересчур велика, — сказала Эмили.
— И никому из нас она не нравится, — вставила Сисили. — Такое чудище, да еще желтая-прежелтая!
— Чудище! Скажешь тоже! — буркнул Джемс и замолчал. Потом, вдруг выпалил, брызгая слюной: — А что же я, по-вашему, должен с ней сделать?
— Отослать обратно; пусть опять продадут.
— Я ничего за нее не выручу.
— Но вы же говорили, папа, что это выгодная покупка, — сказала Сисили.
— Конечно, выгодная!
Снова наступило молчание. Джемс искоса поглядел на сына; что-то жалкое было в этом взгляде, как будто он взывал о помощи. Но все внимание Сомса было сосредоточено на яичнице.
— Вели убрать ее в кладовую, Джемс, — кротко посоветовала Эмили.
Джемс покраснел между бакенбардами, и рот у него приоткрылся. Он опять посмотрел на сына, но Сомс продолжал есть. Джемс взялся за чашку. Что-то происходило в нем, чего он не умел выразить. Как будто его спросили: «Когда выгода бывает невыгодной?» — и он не знал ответа, а они знали. Времена изменились, что-то новое носится в воздухе. Уже нельзя купить вещь только из тех соображений, что она стоит дороже, чем за нее просят!.. Но ведь это это конец всему! И внезапно он проворчал:
— Ладно, делайте, как хотите. Только, по-моему, это значит выбрасывать деньги!
Когда он уехал в контору, Гондекутер совместными усилиями Уормсона, Хента и Томаса был препровожден в кладовую. Там, в чехле, чтобы сохранить лак, он простоял двадцать один год, до смерти. Джемса в 1901 году, после чего был извлечен на свет божий и снова пошел с молотка. Дали за него пять фунтов; его купил живописец, изготовлявший плакаты для птицеводческой фирмы.
Крик павлина
Бал кончился. Сомс решил пройтись. Получая в гардеробной пальто я шапокляк, он увидел себя в зеркале — белый жилет выглядит вполне прилично, но воротничок немного размяк, а края лепестков гардении, продетой в петлицу, пожелтели. Ну и жара была в зале! И прежде чем надеть шапокляк, Сомс вытянул из-за обшлага платок и отер лицо.
По широкой, устланной красным ковром лестнице, на которой уже погасли китайские фонарики, он спустился в Иннер Темпл. Светало. Легкий ветерок с реки освежил лицо. Половина четвертого!
Наверно, никогда он не танцевал так много, как в эту ночь, — так много и так подолгу. Шесть раз с Ирэн! Шесть раз с девушками, о которых теперь он не помнит ничего. А хорошо он танцевал? Танцуя с Ирэн, он ощущал только ее близость и аромат; танцуя с другими — только то, что она кружится не с ним.
Всего четырнадцать дней и четырнадцать ночей — и он навсегда получит право ощущать ее близость, ее аромат! Они с мачехой, должно быть, уже подъезжают к дому в кэбе, в который он сам посадил их. Как Ирэн ненавидит эту женщину! Чему ж тут удивляться: ведь Сомсу достаточно хорошо известно, что своим счастьем в эти полтора года он обязан желанию «этой женщины» найти для падчерицы мужа, чтобы потом снова выйти замуж самой.
Из холла, где яркие лампы отражались в темном полированном дереве, он уходил в полутьму, и, по мере того, как он удалялся, плавные звуки вальса постепенно замирали. Глубоко вдыхая пахнущий травой воздух садов Темпля, Сомс сорвал с рук перчатки, тонкие, бледно-лиловые, с черной строчкой.
Ирэн любит танцевать! Танцевать с собственной женой- дурной тон. И из-за этого он не будет танцевать с ней? Будет, черт побери!
Пройдя мимо кадки с кустом вьющихся роз и единственного еще не погасшего китайского фонарика — последнего красочного пятна в сизом) рассветном полумраке, — он миновал тусклый фонарь на углу переулка Мидл Темпл и повернул вниз, к набережной, к Игле Клеопатры. Клеопатра!
Развратница! Была б она жива сейчас, с ней бы не раскланивались на Роттен-Роу, да еще судили бы за попытку к самоубийству, а вот, пожалуйста, обелиск в ее честь, и сама она представляется романтической фигурой, как и другие развратницы: Елена Троянская, Семирамида, Мария Стюарт — потому что… потому что она ощущала в крови то же самое, что и он! Великую страсть. Но не более великую, чем его собственная! Гм, его-то никогда не представят романтической личностью! И Сомс ухмыльнулся.
Он шел в полузабытьи, в груди росло такое ощущение, словно душа его купалась в сладком аромате шиповника. Кругом ни звука — ни топота ног, ни скрипа колес — пустынно, просторно, только трепетали листья я под робкими лучами брезжущего на горизонте солнца порозовела река. Казалось, вое в мире жило одной мыслью: когда же взойдет солнце? И Сомс, одержимый своей одной мыслью, ускорил шаг. Ее окно! Конечно, в ее окне еще будет свет! И если она отдернет штору, чтобы глотнуть свежего воздуха, он сможет еще увидеть ее, сам оставаясь невидимым, прячась за фонарным столбом или в каком-нибудь подъезде… увидеть ее такой, какой он еще никогда ее не видел, какой он скоро будет видеть ее каждую ночь и каждое утро. Подстегиваемый этой мыслью, он почти бегом ринулся мимо тускнеющих фонарей, мимо Большого Бена, мимо Вестминстерского аббатства, которое уже стало медленно, начиная с крыши, вырисовываться во всей своей громадности, по Виктория-стрит, мимо своей квартиры, к углу улицы, где жила она. Здесь он остановился, сердце колотилось. Надо быть осторожным! Она странная, она вспыльчивая… ей может не понравиться это… ей это наверняка не понравится. Он медленно двинулся по другой стороне пустынной улицы. Хватит ли у него смелости п