бы фолк-музыку разрешили играть в парке Вашингтон-сквер. Все стояли за него.
Он вытаскивал мне пластинки. Дал мне запись «Кантри Джентльмен» и велел послушать «Девчонку за барной стойкой». Поставил мне «Блюз Белого дома» Чарли Пула и сказал, что мне это подойдет идеально, а также обратил мое внимание, что это — та самая версия, которую исполняют «Рэмблерз». И еще завел мне песню Бит Билла Брунзи «Кто-то должен уйти», которая тоже мне подходила. Мне нравилось тусоваться у Иззи. Огонь в печи потрескивал всегда.
А однажды с улицы зашел какой-то здоровый плотный мужик. Словно явился прямиком из русского посольства, отряхнул снег с рукавов шубы, снял перчатки, бросил на прилавок и попросил гитару «Гибсон», висевшую на кирпичной стене. Оказалось, это Дэйв Ван Ронк. Неприветливый, сплошная масса вздыбленных волос и щетины, на нем словно было написано, что ему на все плевать. Такой самоуверенный охотник. Разум мой заметался. Между этим человеком и мной теперь не стояло ничего. Иззи снял гитару и протянул ему. Дэйв перебрал струны, наиграл какой-то джазовый вальсок и снова положил гитару на прилавок. Едва он убрал от нее руки, я подошел и сам схватил ее, а одновременно спросил, как можно получить работу в «Газовом фонаре», кого нужно для этого знать? Не то чтобы я старался с ним так закорешиться, мне просто было любопытно.
Ван Ронк с интересом посмотрел на меня — он был резок и угрюм, спросил только, не уборщиком ли я хочу.
Я ответил: нет, не уборщиком, еще чего не хватало, но не мог бы я для него что-нибудь сыграть? Он ответил:
— Давай.
Я сыграл ему «Никто тебя с фунтом лиха не знает». Дэйву понравилось, и он спросил, кто я такой и как давно в городе. А потом сказал, что я могу зайти часиков в восемь-девять вечера и сыграть пару песен в его отделении. Так я познакомился с Дэйвом Ван Ронком.
Я вышел из «Фольклорного центра» на пронизывающий холод. Ближе к вечеру я сидел в «Таверне Миллза» на Бликер-стрит, где все музыканты из обжорок собирались, болтали и всячески тусовались. Мой друг, гитарист фламенко Хуан Морено, рассказал о новой кофейне, которая только что открылась на 3-й улице — называется «Чрезмерно», — но я его едва слушал. Губы Хуана шевелились, но почти никаких звуков не вылетало. Я никогда не стану играть в «Чрезмерно», незачем. Меня вскоре наймут выступать в «Газовый фонарь», и обжорок я больше не увижу. Снаружи термометр сполз чуть ли не до минус десяти. Пар от дыхания замерзал в воздухе, но холода я не чувствовал. Я держал курс к фантастическим огням. Никакого сомнения. Не обманываюсь ли я? Вряд ли. Не думаю, что мне бы хватило воображения обмануться; но и ложных надежд у меня не было. Я приехал из самого далека и начал с самого низа. Но судьба уже готова мне явиться. Я чувствовал, что она смотрит прямо на меня и ни на кого больше.
2Утраченная земля
Я сел в постели и огляделся. Постель представляла собой диван в гостиной, а от железного радиатора поднимался пар. Над камином — портрет колониста в парике, он смотрел на меня из рамы; у дивана — деревянный шкафчик на колоннах с каннелюрами, возле него — овальный стол с закругленными по углам ящиками, кресло, похожее на тачку, небольшая конторка, отделанная фиолетовым шпоном, с откидными крышками; тахта — на самом деле обитое заднее сиденье автомобиля, а из-под обивки выпирали пружины; низкое кресло с круглой спинкой и завитками на подлокотниках; на полу — толстый французский ковер, сквозь жалюзи пробивается серебряный свет, крашеные доски подчеркивают контуры свода.
В комнате пахло джином с тоником, древесным спиртом и цветами. Квартира — в доме федерального стиля, без лифта, на верхнем этаже. Дом стоял в районе Вестри-стрит, ниже Канал и около реки Гудзон. В том же квартале находилась «Бычья голова» — подвальная таверна, куда заходил выпить американский Брут, Джон Уилкс Бут. Я тоже заглянул туда разок и увидел его призрак в зеркале. Недобрый знак. С жильцами этой квартиры, Рэем Гучем и Хлоей Киль, меня познакомил друг Ван Ронка фолксингер Пол Клэйтон, добродушный, безутешный и меланхоличный — он выпустил, наверное, пластинок тридцать, но американской публике был неведом, — интеллектуал, исследователь и романтик с энциклопедическим знанием баллад. Я подошел к окну и посмотрел на белые и серые улицы, и дальше, на реку. Собачий холод, вечно ниже нуля, но пламя в моем мозгу никогда не гасло — точно флюгер, что постоянно вращается. День клонился к вечеру, Рэя и Хлои не было дома.
Рэй был лет на десять старше меня, из Вирджинии, похож на старого волка — жилистый, весь в боевых шрамах. В его длинной родословной попадались епископы, генералы, даже губернатор колонии. Рэй был нонконформистом, противником десегрегации и южным националистом. Они с Хлоей жили в этой квартире, как будто от кого-то прятались. Рэй напоминал персонажа тех песен, что я пел, — человек, повидавший жизнь, наделавший дел и переживший романов. Он довольно потаскался по стране, знал ее вдоль и поперек, понимал, где какие условия. Хотя страну уже потряхивало так, что через несколько лет задрожат американские города, Рэя это мало интересовало. Он говорил, что подлинное действие разворачивается «в Конго».
У Хлои были рыже-золотые волосы, карие глаза, неразборчивая улыбка, кукольное личико, а фигурка — еще лучше. Ногти она красила в черный. Она работала гардеробщицей в «Египетских Садах» — ресторане с танцами живота на 8-й авеню, — а кроме того, позировала для журнала «Кавалер».
— Я всегда работала, — говорила она.
Они жили как муж с женой, или брат с сестрой, или кузен с кузиной — трудно сказать, они просто жили, вот и все. Хлоя смотрела на вещи по-своему, примитивно, всегда выдавала какие-нибудь безумства, и они загадочно сбывались. Однажды сказала, что мне следует подводить глаза тенями — это убережет меня от сглаза. Я спросил, чьего, и она ответила:
— Джо Дуя или Джо Шмуя.
По ее словам, миром правил Дракула, а он — сын Гутенберга, того дядьки, что изобрел печатный пресс.
Поскольку я унаследовал культуру 1940-х и 50-х, такие разговоры меня не парили. Гутенберг тоже мог бы выйти из какой-нибудь народной песни. Говоря практически, культура 50-х походила на судью, что досиживает на своей скамье последние деньки. Она готовилась уйти в отставку. Лет через десять попробует подняться и с грохотом рухнет на пол. Но поскольку у меня в мозгу народные песни отпечатались, как религия, разницы мне было мало. Народные песни больше непосредственной культуры.
Пока я не въехал в собственное жилье, ночевал я, считайте, по всей Деревне. Иногда проводил ночь-другую, иногда задерживался на неделю и больше. Часто кидал кости у Ван Ронка. Только на Вестри-стрит я по временам, наверное, жил дольше, чем где бы то ни было. Мне нравилось у Рэя и Хлои. Мне там было уютно и покойно. Воспитание у Рэя было элитным, он даже учился в военной академии Кэмден в Южной Каролине, откуда ушел «с искренней и совершенной ненавистью». Кроме того, его «изгнали с благодарностью» из школы богословия Уэйк-Форест — религиозного колледжа. Он знал наизусть целые части байроновского «Дон-Жуана» и мог читать их на память — а также несколько прекраснейших строк из поэмы Лонгфелло «Эванджелина». Работал он на инструментально-лакокрасочной фабрике в Бруклине, а до этого — бродяжил, пахал на заводе «Студебеккер» в Саут-Бенде и на бойне в Омахе — забойщиком. Однажды я у него спросил, каково это.
— Слыхал когда-нибудь про Освенцим?
Конечно, слыхал, кто ж не слыхал. Один из фашистских лагерей смерти в Европе — недавно в Иерусалиме судили Адольфа Эйхманна, главного организатора нацистского гестапо, человека, который этими лагерями управлял. После войны он сбежал, а потом израильтяне поймали его на автобусной остановке в Аргентине. Процесс вышел эпохальным. На свидетельской трибуне Эйхманн показал, что всего лишь выполнял приказы, но его обвинители доказали без труда, что свою миссию он выполнял с чудовищным рвением и удовольствием. Эйхманна признали виновным и теперь решали его судьбу. Много рассуждали о том, чтобы его пощадить, даже отправить обратно в Аргентину, но это было бы глупо. Если б даже его выпустили, он бы и часа не продержался. Государство Израиль претендовало на право выступать наследником и душеприказчиком всех, кто погиб от «окончательного решения». И процесс напомнил всему миру о том, что привело к созданию израильского государства.
Я родился весной 1941 года. Вторая мировая уже охватила Европу, и в нее скоро вступит Америка. Мир раздирало на части, хаос совал кулак в лица вновь прибывших. Если вы родились примерно в это время или жили и выжили, хорошо чувствовалось, как старый мир уходит, а новый начинается. Будто стрелки часов откручивали назад, к той отметке, когда «до Р.Х.» стало «н. э.». Все родившиеся в мое время принадлежали обоим мирам. Гитлер, Черчилль, Муссолини, Сталин, Рузвельт — титанические фигуры, подобных которым свет не увидит больше никогда, люди, полагавшиеся только на свою решимость, хорошо это или плохо, и каждый готов был действовать в одиночку, невзирая на одобрение — невзирая на любовь или богатство; все они правили судьбой человечества и размалывали мир в щебенку. Продолжая длинную череду Александров и Юлиев Цезарей, Чингисханов, Карлов Великих и Наполеонов, они кроили вселенную, будто деликатес на званом ужине. Расчесывали они волосы на прямой пробор или носили шлем викинга — все равно, от них нельзя отмахнуться, с ними невозможно не считаться: грубые варвары с топотом носились по Земле и вбивали всем в головы собственные представления о географии.
Моего отца свалил полиомиелит и тем уберег от войны, но все мои дядья ушли воевать и вернулись живыми. Дядя Пол, дядя Морис, Джек, Макс, Луис, Вернон и другие разъехались по Филиппинам, Анцио, Сицилии, Северной Африке, Франции и Бельгии. Домой они привезли сувениры и памятные подарки: японский соломенный портсигар, немецкий мешочек для хлеба, английскую эмалированную кружку, немецкие очки от пыли, английский боевой нож, немецкий пистолет «люгер» — всякий такой мусор. Они вернулись к гражданской жизни, будто ничего не случилось, и никогда ни словом не упомин