Хроники. Том первый — страница 37 из 53

Однажды мои родители взяли меня послушать Гарри Трумэна — он выступал на политическом митинге в дулутском парке Лейфа Эрикссона. Эрикссон был такой викинг, который, как считалось, пришел в эти места раньше, чем пилигримы высадились на скале Плимут. Мне тогда, наверное, было лет семь-восемь, но поразительно, как я до сих пор это чувствую. Помню возбуждение от того, что я оказался в толпе. Я сидел на плечах у одного из дядьев в своих белых ковбойских сапожках и ковбойской шляпе. Все воодушевляло — приветственные крики, всеобщая радость, внимание к каждому слову, которое произносил Трумэн… Он стоял в серой шляпе, тщедушная фигурка, говорил так же гнусаво и в той же тональности, что и кантри-певцы. Меня заворожили его тянучий выговор, его серьезность и то, как люди впивались в каждое его слово. Несколько лет спустя он скажет, что Белый дом был ему что тюремная камера. Трумэн был, что называется, «от сохи». Однажды он даже пригрозил журналисту: тот покритиковал, как дочь президента играет на фортепьяно. Хотя в Дулуте Трумэн такого не устраивал.

Верхний Средний Запад был крайне изменчивым и политическщактивным районом — с Фермерско-рабочей партией, социал-демократами, социалистами, коммунистами. Подольститься к этой публике было трудновато, к республиканцам их душа не лежала. Перед тем как стать президентом, еще сенатор Джон Кеннеди заезжал в Хиббинг со своим агитационным турне, но случилось это примерно через полгода после того, как я уехал. Мама рассказывала, что послушать Кеннеди в Мемориальном доме ветеранов собралось восемнадцать тысяч человек — люди висели на стропилах, многие остались на улице: Кеннеди был для них лучом света, он досконально понимал тот район страны, в который приехал. Он произнес героическую речь, рассказывала мама, и подарил людям большую надежду. Железный хребет выдерживают немногие политики или просто известные люди. (В начале века здесь останавливался Вудро Уилсон — выступал с вагона поезда. Моя мама и его видела, ей тогда было десять лет.) Если бы я вообще голосовал, я бы проголосовал за Кеннеди лишь потому, что он сюда приехал. Жалко, что я его не увидел.

Мамина семья происходила из городка под названием Летония — через железную дорогу, совсем недалеко от Хиббинга. Когда она росла, городок состоял из лавки, бензоколонки, конюшен и школы. Тот мир, в котором вырос я, от этой картины отличался немного, чуть модернизированнее, но в сущности — все те же гравийные дороги, болота, горы льда, рваные горизонты лесов на городских окраинах, густые заросли, девственно чистые озера и мелкие железные рудники, поезда и однополосные шоссе. Зимы с минус десятью, — а при ветре и с минус двадцатью, — обычное дело, слякотные весны, удушливо жаркие лета: жгучее всепроникающее солнце и дурковатая погода, когда температура поднималась выше ста градусов. Летом полно комаров, которые прокусывали даже сапоги, — зимы с такими метелями, что и насмерть замерзнуть недолго. Осени там тоже достославные.

Пока рос, я в основном выжидал. Всегда знал, что где-то есть мир побольше, но тот, в котором жил я, тоже меня устраивал. О средствах массовой информации всерьез говорить не приходилось, поэтому жизнь, по преимуществу, была такой, какой ты ее видел. В детстве я делал то же, что, по-моему, делали все остальные: ходил строем на парады, гонял на велике, играл в хоккей. (Не играть в футбол, баскетбол или даже бейсбол у нас не считалось зазорным, но стыдно не уметь кататься на коньках и играть в хоккей на льду.) Как водится, и другое: купания в омутах и рыбных садках, катания на санках, — ну и особое занятие: «скачки на бампере», когда хватаешься за задний бампер машины и едешь по снегу, — фейерверки на Четвертое июля, шалаши на деревьях. Колдовское варево развлечений. Кроме того, мы легко заскакивали на товарняк с железной рудой и, держась за лесенку с любого бока, доезжали до тех озер, куда можно спрыгнуть. Мы часто так делали. Детьми палили из воздушек, пневматических винтовок, стреляющих шариками от подшипников, и настоящих, 22-го калибра, — по консервным банкам, бутылкам или разжиревшим крысам на городской свалке. Кроме того, мы устраивали битвы на резиновых пистолетах. Резиновые пистолеты делались из сосны: дощечка вырезалась в форме буквы Г, ты брался за короткую сторону, а к боку крепко приматывалась бельевая прищепка. Резину мы добывали из автомобильных камер — тогда еще пользовались настоящей, толстой; мы нарезали ее тонкими кольцами, привязывали бантиками и натягивали с положения взвода — от прищепки — до рабочего конца ствола. Держа пистолет за рукоятку (а они делались всяких размеров) и нажав на спуск, ты отпускал резинку, и она слетала с пистолета быстро и яростно: цель поражалась в десяти — пятнадцати футах. Так можно было кого-нибудь серьезно ранить. Если тебя подбивали такой резинкой, жгло дьявольски, оставались рубцы. В такие игры мы играли с утра до вечера, один бой за другим. Обычно в начале мы делились на банды и надеялись, что в глаз не попадут. У некоторых пацанов было по три-четыре таких пистолета. Если тебя ранили, идешь в особое место под деревом и ждешь начала следующей игры. Но однажды все изменилось — тракторы и грузовики на рудниках стали снабжать камерами из синтетической резины. А она просто плюхалась с конца пистолета или пролетала всего фута четыре. Совершенно никуда не годилась. Наверное, сейчас, если б мы брали настоящую резину, было бы похоже на пули дум-дум.

Примерно в то время, когда появилась синтетическая резина, возникли и «драйв-ины» — открытые кинотеатры для автомобилистов с большими экранами. Хотя это было скорее семейное развлечение, потому что для него полагался автомобиль. Случалось и всякое другое. Прохладными летними вечерами — гонки переделанных машин по гаревой дорожке, в основном — «фордов» 1949–50 годов, битых, гробов на колесах, горбатых клеток с трубчатыми каркасами и огнетушителями; сиденья вынимались, дверцы заваривались. Они сталкивались и рычали, бились друг с другом и вертелись на полумильном треке, кувыркались через ограждение; вся дорожка была завалена таким металлоломом. Несколько раз в год приезжали цирки с тремя аренами и полноформатные ярмарки с аттракционами — кунсткамерой, хористками и даже настоящими уродами. Я на такой ярмарке видел одно из последних «шоу менестрелей» в черном гриме. В Мемориальном здании играли известные всей стране звезды кантри-вестерна, а однажды приехали Бадди Рич и его биг-бэнд — они выступали в актовом зале средней школы. Самым восхитительным событием лета было, когда в город приехала скоростная команда по софтболу «Король и его свита» и вызвала на поединок лучших игроков округа. Если вам нравился бейсбол, ее стоило посмотреть. «Король и его свита» состояли из четырех игроков: питчера, кэтчера, первого базового и кочевого шортстопа. Питчер был невероятен. Иногда он подавал со второй базы, иногда — вслепую, временами — между ног. Очень немногие игроки перехватывали его подачи, и «Король и его свита» не проиграли ни одной игры. Появлялось и телевидение, но не во всех домах были приемники. Телевизоры с круглыми кинескопами. Передачи обычно начинались около трех часов дня с тестовой сетки, которая не сходила с экранов несколько часов, а потом шли программы из Нью-Йорка или Голливуда, а часов в семь или восемь они заканчивались. Смотреть было особо нечего… Милтон Бёрл, Хауди-Дуди, Малыш Сиско, Люси и ее муж Дези — руководитель кубинского оркестра, семейка из «Папа знает лучше», где все даже у себя дома вечно одевались как на выход. В больших городах все было не так — там гораздо больше всего происходило по телевизору. «Американская эстрада» или что-нибудь в этом роде у нас не ловилось. Конечно, и другие занятия у нас тоже были. Хотя, разумеется, заштатный городок никуда не девался — очень узкий, провинциальный, здесь все по правде друг друга знали.

Теперь же наконец я оказался в Миннеаполисе, где глотнул свободы, — я уехал и не собирался возвращаться. В Миннеаполис я прибыл незамеченным, на междугороднем «грейхаунде», меня никто не встречал, никто не знал, и мне это нравилось. Мама дала мне адрес мужского общежития на Юниверсити-авеню. Мой двоюродный брат Чаки, с которым мы были шапочно знакомы, был там президентом землячества. Старше меня на четыре года, круглый отличник в старших классах, капитан футбольной команды, староста класса, он произносил на выпускном прощальную речь. Неудивительно, что он стал президентом землячества. Мама сказала, что договорилась с моей теткой, та должна была позвонить Чаки, чтобы я мог у него пожить — во всяком случае, на летних каникулах, пока из общежития почти все разъехались. Когда я туда заявился, по общаге тусовалась парочка ребят, и один сказал, что я могу расположиться в какой-нибудь комнате наверху, в конце коридора. Комната никакая, лишь койка и столик у окна без штор. Я опустил сумки на пол и уставился в окно.

Наверное, я ждал чего-нибудь этакого, о чем прочел в романе «На дороге», огромного города, скорости, рева скорости, искал того, что Аллен Гинзберг называл «водородным джукбоксовым миром». Может, я жил в нем всю свою жизнь, не знаю, но так его никто не звал. Лоренс Ферлингетти, другой поэт-битник, называл его «поцелуеустойчивым миром пластмассовых туалетных крышек, тампаксов и такси». Это было тоже ничего, но в стихотворении Грегори Корсо «Бомба» говорилось более по делу, оно вообще лучше отражало дух времени — траченый мир, тотально механизированный — сплошная суета и мельтешня — только чистка полок, штабелирование ящиков. Соваться во все это я не собирался. В творческом смысле с этим уже ничего не сделаешь. Я все равно оказался в параллельной вселенной, а там работали более архаические принципы и ценности; действия и добродетели там были старомодны, суждения так и валились на головы. Культура с женщинами-изгоями, супернегодяями, демоническими любовниками и евангельскими истинами… с улицами и долинами, густыми торфяными болотами, землевладельцами и нефтепромышленниками, Стэггерами Ли, Красотками Полли и Джонами Генри… невидимый мир, что возвышался над головой стенами своих сияющих коридоров. Все было в нем и все было ясно — идеально и богобоязненно, — но этот мир следовало отыскать. Его не подавали на бумажной тарелочке. Фолк-музыка была реальностью более блистательного измерения. Она превышала любое человеческое понимание и если звала тебя — ты мог бы исчезнуть в ней, полностью всосаться. Я чувствовал себя как дома в этом мифическом царстве, состоявшим не столько из личностей, сколько из архетипов, наглядно выписанных архетипов человечества, по форме — метафизических, и каждая заскорузлая душа там наполнена естественным знанием и внутренней мудростью. Каждая требовала определенной степени уважения. Я с готовностью верил в их полный спектр и собирался петь о нем. Это было так реально, гораздо правдивее, чем сама жизнь. Словно под увеличительным стеклом. Фолк-музыка — вот все, что мне требовалось для существования. Беда в том, что ее не хватало. Она устарела, оторвалась от надлежащей действительности, от веяний времени. История огромная, но наткнуться на нее было сложно. Едва я влез туда сквозь какую-то щелочку с краю, моя шестиструнная гитара словно обернулась волшебной палочкой, и я мог передвигать вещи, как никогда раньше. У меня не было других забот или интересов, помимо фолк-музыки. Всю свою жизнь я распланировал в привязке к ней. У меня было мало общего с моими неединомышленниками.