Добрый вечер, мой капитан, доброго февраля.
Ну а что я тебе расскажу — здесь такая тишь, что когда шагаешь, слы-
шится, как хрустишь каждым хрящиком закостенелым, каждой замерз-
шей жилой.
Хорошо, что вы есть, капитан мой.
Хорошо, что вы живы.
...понимаешь, пока жила — я тебя ждала, вот горячий чайник, вот
лампочка у стола, полосатый кот, мурлычащий из угла — я тебя
ждала, родной. Я тебя ждала.
Ничего, что ветер и холодно по ночам, ничего, что тоска капризна
и горяча, как ребенок в жару, как стекающая свеча — я же чуяла,
когда мне нужно тебя встречать.
Как яичный желток — мутноватый свет. А теперь меня больше нет.
Ну а что я тебе расскажу — вечерами закат синевато-розов,
снег лежит на крышах и на деревьях.
Никаких вопросов, мой капитан, никаких вопросов.
Ну нельзя — не старея.
У тебя — никаких дорог, у тебя — шторма, у тебя задача — пройти
сквозь густой туман. И такие, как ты, не живут надолго в домах...
...у меня — зима.
А когда через месяц ты вернешься домой и встретишь
незнакомую рыжеволосую — это не я.
Мне еще бы ждать, на причале еще стоять,
только нет меня ни на том, ни на этом свете.
Ты держись — мой родной, смешной, непохожий,
но пока еще длится выдох, движутся пальцы,
слушай, не забудь, что я тебя тоже...
Впрочем — ты и так догадался.
НИЧТО НЕ СЛИШКОМ
Мне двадцать один, и я не умею лгать.
Вот и получается раз за разом
только раздеваться неумело и безобразно,
выплевывая сквозь зубы: «Я счастлива, твою мать,
просто так получилось, оно бывает по-разному»,
раздеваться на публику, стоя с петлей завязанной
на высоком стуле
(если он меня выковыривал, словно пулю,
то я его — как метастазы).
Извините, говорю же, оно бывает по-разному.
Я так и не научилась оригинальности и рифмовке,
все, что я умею — это подыхать под стеклом.
Некоторые хавают; в местной тусовке
меня считают поэтом.
Ну, повезло.
Просто мне двадцать один, и я смертельно устала.
Сплевываю стихи — на зубах металл.
Просто я слишком долго рядом с ним подыхала.
Просто он слишком долго со мной подыхал.
Если кому-то понравится — буду рада,
но если молчать, то все это хлынет горлом.
Просто все, что я пишу — это самая правдивая правда.
Она бывает вкусная, если с попкорном.
ЛУЧШАЯ ИЗ МОЛИТВ
Когда я говорю —
«я люблю тебя» —
я молюсь,
это, понимаешь, женская такая молитва,
призвана — заслонить, спасти, сохранить бы,
только льется и льется, как тихая грусть,
лучшая из молитв — наклонись, укрой, защити,
ни боги, ни смерть не украдут любимых.
Лучшая из молитв — это взгляд через облако дыма,
лучшая из молитв — это ты.
Лучшая из молитв — это неоконченный текст,
Город наклоняется, вечереет весь
май стучит по асфальту, полный дождя лютого.
Лучшая из молитв — «я люблю тебя».
Лучшая, лучшая песнь.
Если бы до конца света оставалась неделя,
было бы все проще и понятнее, чем сейчас,
чем вертеть башкою в небо ночное: где я?
(говорить пока не умею, любить — умею
исключительно как в последний раз).
Это подарок Господа обреченным,
падает на тебя при рождении — и привет.
Впрочем, до сожжения Солнца еще миллионы,
еще миллиарды лет.
Так что убивай себя сигаретами, алкоголем,
отторгаемым, неприживающимся
чужим теплом
(резус-факторы не совпадают — и поделом,
пока держит тебя за руку, то все путем,
как отпустит — блюешь и корчишься под столом),
чтоб в какой-то момент шагнуть за краешек боли,
посмотреть на небо, взять за руку — и пойдем.
(все-то лучше, чем видеть развитие каждой из схем,
искать какого-то результата, оставаться ни с чем,
лучше просто однажды заснуть
на лепестках хризантем)
Просто каждая любовь — последняя, как и жизнь,
как приходящая следом невиданная свобода.
Весна идет, на ходу раздеваясь, — легко, легко, да
в воздухе затихает финальная кода.
Так что ты, наверное, не ложись.
Покури у окна,
ожидая ядерного восхода.
Горе — оно, главным образом, от ума.
Чем дальше, тем проще становится все на свете.
Когда я вырасту,
я буду все понимать.
Как понимают дети.
НАСТОЯЩЕЕ ВРЕМЯ
когда кровь кончается, и мясо перестает сочиться
сукровицей души, приставая к страницам,
посмотри в незнакомые весенние лица,
посмотри, как красиво летают птицы,
как похожи на гусениц, на настоящих, живых
сережки берез.
даже лук на подоконнике твоей больницы
пророс.
просто чем меньше живет зверек — тем быстрее бьется
сердце; тем быстрее обходит солнце
вокруг земли,
живи учащенным пульсом,
набирай обороты в бешеном взлете ввысь,
если бьют под дых — то и пусть им,
воздух хватай, пока не прокис.
просто верь неистово и истово —
ты живая нить, живое сердце, живое слово,
жизнь тебя обжигает и греет,
раз отпущено меньше — живи быстрее,
не жалей ни о чем,
набирай обороты снова.
посмотри, как красиво летают птицы,
как вечерняя тень на асфальт ложится,
время все быстрее, и пульс все чаще, и
абрикосовый цвет улетает ввысь,
только, пожалуйста, не замри,
не остановись,
все, что есть у тебя — это время,
которое — настоящее.
Так и живешь: у тебя есть четыре стороны,
налево — небо, направо — весна,
солнечным ветром заметенная тишина,
и во всех городах одинаково и просторно,
а где-то живет твоя пятая сторона.
У тебя всегда все рассовано по карманам,
однажды к вечеру тебе позвонят
или вовсе придут.
Соберешь рюкзак за пятнадцать минут,
а чего собирать — вот тушенки осталось мало,
ну а все остальное тут.
Это все привычно, ни дрожи, ни мандража, ни
драйва; до метро дорога меж гаражами,
а потом по прямой до вокзала,
ну а что недописала, недосказала,
ну когда и кого, скажи мне, это держало?
Тополиный пух на одежду липнет,
оглушительно пахнут липы.
Ну вот так и иди, держись, бывай, не болей.
Электричка идет дорогой среди полей.
Тополиный пух оседает поезду вслед.
Эй, привет тебе, мой город, привет.
В тамбуре дым сигаретный и тишина,
где твоя пятая сторона,
где твоя пятая сторона,
пятая сторона?..
КИНЕМАТОГРАФ
Предпоследний кадр: крещендо, замерший зал.
На экране — город, по-весеннему оголенный.
Она едет по чужому городу на вокзал,
у ночного таксиста глаза Харона,
желтоватые руки, километраж на лице,
и пустая дорога, и скорость все выше, выше.
У нее глаза — вперед,
словно — сквозь прицел,
вот тебе путь, иди же.
И еще предпоследний: он тоже идет домой,
у подъезда закуривает смятую сигарету.
Тихий-тихий далекий гул на подступах к лету,
в духоте начинается дождь ночной.
Вот тебе твоя дорога.
Ступай же.
Редкие дождинки текут по ее волосам.
Они друг другу никто; мир становится больше и дальше;
просто — две стороны
ленты
Мёбиуса.
Господи, что ты им уготовил? — не говори,
обрывается в небе их дерганное стаккато,
время обмирает перед финальным кадром,
тянется и длится секунда внутри.
Вот она, твоя бесконечная песня лета,
пронизывает далекий метеоритный пояс.
Падает на асфальт смятая сигарета.
Напрягая все тело, трогается поезд.
ПОСЛЕ
Так и кончится, друг мой, к этому и придет:
я приеду сюда на какой-нибудь Новый Год
(непременно елки, и апельсины, и вьюга),
на какой-нибудь площади, где гуляет народ,
мы столкнемся — и не узнаем друг друга.
Ах, мой друг, какая обыденная зима.
«После любви» — это грустный длинный роман.
Это жизнь, состоящая из послелюбовий.
После бара, держась за стеночку, по домам,
и чего же боле.
На морозе видно далеко-далеко вперед
в новую жизнь, в какой-нибудь новый год,
выйдешь пьяный на улицу — что там дальше, весна ли?
А какое наутро похмелье башку дерет —
мы с тобой иначе бы
не узнали.
Мама, я слишком выгорел этой войной,
мама, я есть дорога и плоть земли,
выжженый, перелопаченный и больной,
все, что мы защищали — да не смогли.
Мама, сержант сказал — из таких, как я,
никогда не выйдет правильного солдата.
Мам, я совсем не воин. Я кровь в ручьях,
возле дороги притоптанная мята.
Недопоэт, недовоин, ах, времена.
Время — самое правильное для смерти.
Мама, она последняя, эта война.
Больше не будет уже ничего — не верьте
там, в еще нетронутых городах
интернет-новостям и дикторам телевещаний.
Мама, мы все рождались тут на свой страх,
ожидая, когда позовут на выход с вещами.
Мам, я не знаю, сколько еще протяну,
ты там держись, но старайся уже не ждать.