Хроники внутреннего сгорания — страница 19 из 26

С этим?


Ну, тоже какая-то малозначительная ерунда.


И в сухом остатке


выпадут две или три недели,


(может быть, месяца, а у некоторых это года),


когда ты был счастлив —


понимаешь? —


на самом деле.

И когда ты шагнешь за грань


со звоном рухнувшего стекла,


и тебе откроется выход в другие Вселенные,


все, что тебе останется, — это любовь,


которая у тебя была,


больше ничего не будет


иметь значения.

Сын Лаэрта возвращается из странствий домой,


сбрасывает снимает


Проходит по коридору, мимо холодильника, оборачивается — вокруг все то,


что его окружало и двадцать лет назад, и, кажется, даже сто лет назад,


словно не уходил, словно здесь часы навсегда стоят.

Пенелопа выходит навстречу, клетчатая рубашка, залатанные штаны,


Чуть-чуть отпустила волосы, а так — изменения не видны,


Его чашка стоит на столе (новая салфетка, дорогая, сама ткала?),


даже кошка не постарела, и трется в колени, мурлыкает, мол, ждала.

…Для тех, кто уходит, уезжает, бросает все, проходят дни и года,


они то сбрасывают, то отращивают души и города,


время ставит на них морщины и шрамы, как отметины на приклад,


и трассы становятся серебристыми нитками, и в ушах поезда стучат.

Будь ты кем угодно, но ты вернешься, ничего бесконечного нет,


и увидишь, что дома все то же, для тебя стоит на плите обед,


потому что на самом деле не было,


не было,


не было этих лет.

Те, кто ни на каплю не изменился, все также сутулятся, когда стоят у окна,


как застывшая фотография, как кусочек старого сна.


Разбирай рюкзак, герой Одиссей, забрасывай под кровать,


а о том, что прошло здесь за это время,


тебе лучше правда не знать.

Она говорит ему: «Я тебя люблю»,


это значит — воздух, холодающий к ноябрю,


это значит — в прокуренном баре играет блюз,


и сидеть на полу на спальниках, распивая блю


кюрасао, спорить о политике: «извини, перебью»,


это — после грозы рассыпается мир на осколки,


и танцует радуга в каждом из них,


и идешь по трассе, и песни поешь из книг,


это значит: «я вечно танцую, ну так рискни».

Он говорит ей: «я люблю тебя»,


и как его не понять.


Это значит — в обнимку ложиться вдвоем на кровать,


прижиматься сильнее и другого к себя прижимать,


это значит — милая, лет через пять


из тебя получится отличная мать.

И они стоят (январь, фонари и танцует вьюга)


и надеются,


что слышат


друг друга.

Вот тут-то и перехватывает — на выдохе,


Остро покалывает в горле,


Тут-то и понимаешь, как он тебе дорог,


как глубоко в тебе проросли его корни,


тут-то и понимаешь, что куда бы ни уходила,


как бы ни умела из наручников высвобождаться —


это твой заколдованный лес,


твой волшебный домик,


вечно готовый тебя дождаться.

Сколько бы ни ходила, а всегда вернешься домой,


шепчешь расцарапанными губами: «не забирай его, боже мой,


потому что рыжее солнце светит зимой,


потому что трасса ложится под ноги, и над нею мерцает зной,


потому что целый мир становится передо мной,


когда он стоит за моей спиной».

ДЕВЯНОСТЫЕ

Мы повзрослели: прошлое кажется вымыслом,


отзвуком небывалых, нездешних музык.


Из девяностых — так незаметно выросли


и поступили в вузы.

Словно закончилось теплое долгое лето, и


мир изменился, что был знаком и дорог.


Мы называем их —


прошлым десятилетием,


не замечая своих оговорок.

Нам-то куда остается? Дальше ли, выше ли,


или — к стене, на колени, пулю в затылок?


Да, девяностые. В общем, спасибо, что выжили.


Круто, что было.

(Вот я сижу — очки, и передняя парта,


портрет президента — кто тут его еще помнит?

дома — нет света, у папы снова запарка,


и отопления нет ни в одной из комнат,

вот мы едим картошку с подсолнечным маслом,


по телевизору будет про Тома и Джерри,


вот я бегу из школы — светло и ясно,


и не бывает ни горечи, ни потери).

Дверь за спиной захлопывается с силою,


вытолкнув в жизнь — холодную и сырую.


...я — диктофон небесный, я все фиксирую,


там расшифруют.

Дети двухтысячных в парке играют в карты,


из девяностых — в офис, в одежде строгой.


Что остается нам? — эти цветные кадры.


И черно-белых еще немного.

Я умею смеяться, драться и целоваться,


я люблю молодое вино и старые хохмы.


Это все, что есть у меня, — дурное бахвальство


и еще нахальные рыжие лохмы.

Не умею работать, краситься и готовить,


но отлично умею корчить разные рожи.


Это все, что есть за спиной у меня — а то ведь


вовсе без багажа оставаться как-то негоже.

(Вот сидела в обнимку с пельменями и кипяточком,


и стучала по клавишам, мысля в надрыве пьяном —


нихрена, ребятки, еще не поставлена точка,


ваш Париж


еще подавится


д’Артаньяном).

Как меня крутила-вертела ваша столица,


на моем похудевшем брюхе сжимая жвалы,

а потом смотрю и вижу: пока что злится,


но уже совсем понятно, что не сжевала.

И пока мне хватает смеха, и куража, и


молодой голодной злости — я вот, вживую,


и, конечно, понятно, что кого-то я раздражаю,


тем не менее — извините, но существую.

Я умею, чтоб пыль в глаза — и пиши пропало,


я живу, смеюсь и почти никогда не ною,


так и будет огонь,


покуда хватит запала


и однажды


не зачерпну


пустоту


за спиною.

О РЕВОЛЮЦИИ

говорят мол зачем они с нами так


говорят мол знаем, чего хотим


собирается в поле иван-дурак


а над полем курится дым

оставался бы ванечка вот стряпня


остывает


вернешься хоть на ночлег?


с каждым днем становится меньше дня


холодает


не выпадает снег

что ж тебе не спится


что там интересного за окном


воет серым волком оставленная машина


этот черный бесснежный декабрь и глухой проем


что становится с каждой ночью все шире


шире

что ты глупый ну какой это к черту ад?


Это даже еще не преддверие


если хочется


заведи себе кошку


я не знаю но говорят


что коты помогают от одиночества

а и жить тебе в эпоху не перемен — измен


были хуже времена


не бывало гаже


проступают буквы на каждой из стен,


не читай не смотри в них даже

а и жить тебе когда ты ничейный сын


ваня родства не помнящий слепоглухой калека

говорят


ну что я решу один?


остаются одни до скончанья века

а иван-дурак седлает серого волка, говорит ему — не подведи,


я хочу оттуда хоть ненадолго, даже если совсем один


(но, конечно, я не один)

а с утра размокло от грязи поле, а ивану мнится большая рать,


он надеется, что умирать не больно, и зачем вообще умирать

и пускай незнамо как, но иначе, с божьей помощью, налегке,


и емеля рядом на печке скачет, и отрубленную голову держит в руке

василиса премудрая плачет, рисует буквицы на стене,


«господи, храни их, голов горячих, ныне и навеки, внутри и вовне»


тени тополей на стене маячат при большой и круглой луне

«пусть ругают власть или пусть защищают власть


подстели им соломки, господи, где упасть,


сохрани от татарина злого, от дубинки, от острых камней,


что еще остается мне?»

говорят, что те, кто родился после (тут вставить дату) —


мол, они не ведали бедствий, не знали войн,


потому-то из них плохие выйдут солдаты,


потому что они не знают, как рисковать головой,


как хлебать баланду, как уходить на бой.

мол, у них романтика, книги, плохие нервы,


говорили в семнадцатом,


в сороковом,


в девяносто первом.

что ж тебе так тихо?


не смотри больше в черные дыры.


нынче время такое — никто никому не должен.


тараканы бродят по тихим ночным квартирам,


сквозняки касаются кожи

господи храни,


пусть промахнется случайный камень,


и пускай никто не ранит и не обидит

а иван-дурак сидит на радуге, болтает ногами,


она высоко, за облаками и звездами,


ее не увидеть

ДИКАЯ ОХОТА

Человек говорит человеку: я есть слабак,


все, что ты говоришь — пускай оно будет так,


у меня проржавевший мотор и пробитый бак,


я люблю тебя, я устал от вечных атак.

Человек говорит человеку: зачем, зачем.


я хочу быть твоим, как язычок на свече,


я хочу тебя обожать, я хочу пылать,


чтобы землю перед тобою листвой устилать.

Человек человеку — тень, сиамский близнец,


и повязан хуже, чем парой из двух колец,


человек человеку — двойник,


отражение,


неотрубленные хвосты,


человек человеку — панический страх темноты,


проступающий на коже, словно лишай.

Человек говорит:


пожалуйста, ну давай


снова прав окажешься


ты.

Человек человеку — волк, товарищ и брат,


человек человеку — друг, напарник и волк.


человек перед человеком стоит, умолк,


но завязан,