затянуло небо невидящей пеленой.
И уходят
девчонки фабричные
пятидесятых —
друг за дружкой,
чтоб не было скучно
идти одной.
И уже и мебель в квартирах попереставлена,
и утерты слезы
вечных сует рукой,
только много нынче,
ой много
новопреставленных:
свечечку за здравие
да четыре за упокой.
И проступает в природе солнечность беспризорная,
Молодая такая, детдомовская почти.
После дождя — прозрачный вечерний штиль
и облака отражает зелень озерная.
Я люблю эту землю, ей тоже лет девятнадцать,
у нее зелены запрокинутые глаза,
и она не умеет ни плакать, ни громко смеяться,
она смотрит, сощурившись, в небеса.
Проступают в лице ее, словно ей это снится,
и былого, и будущего задумчивые следы,
так в девчоночьих лицах проступают у глаз черты
будущей сорокапрожитой продавщицы.
Но ни лучик ее пока еще не погас,
и сидеть, и в прозрачной сырости раствориться.
Я люблю эту землю за юный свет ее глаз,
что не ведают, но предчувствуют материнство.
От дневного жара все токи земли дрожат.
Отделяется ночь от дня, как дитя от плаценты.
Я тебе пишу из заплеванного райцентра,
начиная к ночи хоть что-то соображать.
Душно и полумрачно. Двадцать один пятьдесят.
Интернет-кафе закроется — и поеду.
У админа Саши — задумчивый серый взгляд.
он мне «просто нравится» — знаешь, так говорят
созерцательно, не собираясь идти по следу.
Я приеду.
Я скоро приеду.
Ты очень рад?
Я бы здесь осталась — наверное, навсегда,
я бы вышла замуж (кого-нибудь да нашла бы),
завела бы ребенка, любовника и кота,
и варила б варенье из абрикосов,
да,
словно кошка, что вечно падает — да на лапы.
Словно долго бежала, а тут вдруг — стоп. Передых.
Не поверишь — здесь тишина золотей воды.
Городок, каких сотни и тысячи по России.
Натянулась ночь над асфальтом тугой парусиной.
Ожидают восхода Луны беспризорные псины.
После душного дня все пылинки на улице спят.
Я приеду. Я скоро приеду.
Ты очень рад?
...я тут, как дура, мерзну, курить бросаю,
третий вот раз за лето, ну правда, дура?
осень на подоконнике сидит босая,
говорит о чем-то,
ногами болтая,
я выстукиваю «S — O — S»
ледяными пальцами по клавиатуре.
я тут потерялась между двумя домами,
между двумя таможнями, городами,
мокрыми трассами, рыжими облаками,
холодно, слышишь, руки совсем чужие.
Жили, выжили, прожили, пережили?
Хочется чаю, кофе, курить и греться,
так перебивчиво, вымученно выстукивает сердце,
мне от тебя уже никуда не деться.
Кончилось лето, рыжим по телу выжжено.
Прожили, пережили, выжили?
Мне уезжать, стихотворение не окончено,
я надрываюсь, ору сумасшедшим кочетом,
руки холодные, губы замерзли тоже,
дождь залетает в окно и течет по коже.
Я, понимаешь, вечно ничей ребенок,
август звенит, невыносимо тонок,
хватит, поехали, хватит корчить страдальца.
Я выстукиваю «S — O — S» и едва ли чувствую пальцы.
Хватит, поеду, время, а то не успею,
не задаваясь вопросом «а надо ли» — я спешу.
Как на войну — встаю, глубоко дышу,
сумкин ремень поправляю, как портупею.
...Я вот приеду — и честно его допишу...
Любовь — это значит любить друзей любимого, любить детей любимого, любить жену любимого и его любимую.
Светлана Зайцева
У его жены глаза — осенние листья,
как вода в болоте, непрозрачные и глубокие,
она редко помнит имена чужие и лица,
но зато хранит его случайные строки.
Даже странно, что так сплетаются их дороги.
У его жены — золотая восточная кожа,
украинский говор, и голос ее — негромок.
Он домой возвращается в семь, и жену, похоже,
вправду любит, как любит маму дурной ребенок.
Без нее он — печальный листик, сухой обломок.
А в его любимой так много всегда веселья,
что почти незаметно, как ей все тесней, тесней,
и он верит в Бога по вторникам и воскресеньям,
когда встречается с ней.
Только, Господи, дай ему не расстаться с ней.
Только, Господи, дай ему долгие годы счастья,
чтобы их любовь его берегла, хранила,
чтобы злые микробы не грызли его в ненастье,
чтоб шесть соток на даче — плодородны, как дельта Нила,
чтоб чужая собака случайно не укусила.
Не заметить печального взгляда, ладони сжатой,
новогодней ночью случайно не спутать имя.
Пусть он будет счастлив, и чай ему будет с мятой,
и холодный борщ, и алый кусок заката,
Разреши ему, Господи, милостями Твоими
не расстаться с ними.
Тихо поют цикады. Ветер не дует.
Синий небесный плед облаками смят,
да водомерки речные меряют струи…
Господи Боже, помилуй меня, дурную,
горькую, злую — Боже, помилуй мя.
Вечер, домой отгоняют коровье стадо,
узкая речка на запад листки несет.
Господи Боже, мне ведь немного надо —
чтоб не болела мама, да вот и все.
…Я возвращусь — мой автобус идет послезавтра.
Там монитор горит и стена бела.
Господи Боже, я всех их любила, правда,
может быть, даже более чем могла.
Господи, там так гулко в пустой квартире,
я ведь боюсь, от шагов стаканы звенят.
Господи, я уеду на все четыре,
только сейчас, пока еще тихо в мире,
если еще не поздно — прости меня.
В восемь утра встает и идет, босая,
в кухню. Включает чайник. Ищет очки.
Жадно вдыхает ветер, окно открывая,
круглые тени листьев — как камешки из реки.
Щурится и стоит, как была, нагая.
Бродят по комнате синие сквозняки.
Желтый узор по позднему лету вышит,
перед окном летят паутинки ничейные.
И, запрокидывая голову выше, выше,
смотрит на небо, совсем ничего не слышит.
…Включает компьютер, перестраиваясь на чтение,
и на вопрос подруги :«Ну как он?» — пишет:
черт,
минолетное увлечение!
Мины уже не рвутся — до звона тихо,
даже часы — и те шагают без звука.
Ближе к пяти она нажимает «выход»,
уходит в город искать под часами друга.
Говорит: «Я засела дома, ну как крольчиха,
спаси меня из этого круга».
…В полвторого идет домой, запрокинув шею.
асфальт от жары размякший, как пластилиновый.
Она говорит: «А может, еще успею.
Пойду, и возьму билет, и пошли вы на…»
Возвратишь ли — Отцу Отцово
и Сыну Сыново?
И стоит в круге неживого
фонарного света синего.
Говорит: «Я пойду на вокзал —
я знаю, что я успею.
Может, правда еще успею».
В воздухе холод новокаиновый.
У нас в крови — привычка умирать
за Родину,
за Сталина,
за Путина —
как скажут.
Нам не нужно выбирать.
Нам лишь помыться, выходя на рать,
и к черту все, что чересчур запутано.
У нас в крови — привычка умирать.
У нас в крови — привычка уходить
от злых сомнений и от долгих провод.
На кухне спорить, и ругать, и пить,
забрать у норн свою живую нить
и перегрызть, как оголенный провод.
У нас в крови — привычка уходить.
У нас в крови зараза еще та,
неизлечимая, как ни пытайся.
И непроглядно злая нищета,
и равнодушье желтого листа.
Мы вымрем и оставим мир китайцам —
у нас в крови зараза еще та.
Но можно — сомневаться, презирать
и не смиряться с ролью «кушать подано».
Но — время.
И закроется тетрадь.
И мы уходим завтра и вчера
за ежиков, за Сталина,
за Родину.
…У нас в крови — привычка умирать.
Листья тускнеют, небо слезится,
даже походка все одиноче.
Видишь — угасли, притихли лица,
осень, любимый, чего ты хочешь.
Пыль оседает ржавой порошей,
и на ступеньки, и на перила.
Славной жены тебе, мой хороший, —
чтобы любила и суп варила.
Встанет с утра — абрикосово — солнце,
Косточкой — новыми днями — беременно.
…Люди,
с которыми
мы расстаемся,
просто уходят
из нашего
времени.
Им — не взрослеть, не стареть, не жениться
в нашем, трехмерном, тугом измеренье.
Где-то ты спишь. И тебе на ресницы —
только твое —
оседает время.
Скоро засветит луны обмылок,
глянет в окно, и станет светлее.
…Просто любовь — это то, что было.
То,
о чем не жалеешь.
АТЛАНТИДА
Ребята, нам некуда отступать,
за нами лежит Атлантида,
и флаги ее шуршат, как кульки на ветру,
а значит, нам нужно держаться друг друга — видно,
иначе нас сразу и всех, не заметив, сотрут.
За нами лежит Атлантида, я слышу ее голос,
я помню там каждую улицу, стену, ров,
кудрявость ручьев на полях по-весеннему голых,