Хроники внутреннего сгорания — страница 20 из 26


завязан,


завязан с другим стократ.


Человек говорит человеку: окей, ты можешь быть рад,


ты опять настоял, ты снова меня поверг,


и протягивает человеку


руки


ладонями вверх.

ПРОСТО, ВИДИМО, ЗАДОЛБАЛО

Дядя Вася стоял в вагоне, и с устатку его качало,


перед ним сидели три девочки с волосами цвета мочала,


очень громко болтали и ржали. Дяде Васе казалось лично,


что сие поведение девочек есть критически неприлично.

Наблюдая шесть остановок весь спектакль этот непотребный,


дядя Вася достал отвертку и воткнул ее в ухо средней.


На допросе не отпирался, лишь сидел и молчал устало,


только раз он ответил тихо: «Просто, видимо, задолбало».

Мальчик Игорь лишь в полдесятого возвратился домой с работы,


очень злой, голодный, уставший, между прочим, была суббота.


А любимая, встретив в прихожей, положив ему руки на плечи,


попросила купить пельменей и еще для нее чебуречек.

Объяснила, что не сидела, что она занималась делом:


разослала два резюме и вакансии посмотрела.


Игорь лично удостоверился в том, что мозга в ней было мало.


Сам не понял, как накатило. Просто, видимо, задолбало.

Журналист по имени Аня о властях хорошо писала:


дали водки пенсионерам, возросло производство сала,


ранним утром, когда ручейки звонко бегали на асфальте,


протащила в парламент бомбу, упакованную в бюстгальтер.

Весь парламент тогда бабахнул, окна вылетели из здания


(плохо очень, что есть депутаты, что прогуливают заседания).


В общем, спрашивать было некого, но в жежешке Аня писала,


что была вполне беспартийной. Просто, видимо, задолбало.

Будь внимательней, человече! Ближних взором окинь орлиным,


будь хорошим мужем и сыном и, конечно же, гражданином.


Заучи этот текст на память или просто запомни вкратце:


в этом мире народу много. Каждый может так задолбаться.

Здесь стоит зима по двенадцать месяцев год за годом: облака тяжелые в небе белобородом, снег искрится, кровь тяжелеет, начинают глаза слипаться, да, и холод такой, что кожа отслаивается от пальцев.


Красота — это снег, искрящийся на свету, если я — зерно, то я здесь не прорасту, воздух здесь прозрачен до дрожи, колюч, остер,


только говорят,


что где-то


горит костер.

Все, кто жив, живет, пока есть надежда, мечта о тепле,


пока веришь, что можно найти его, отыскать


в этом вечнозамерзшем, зацикленном феврале,


где живет пока ледяная одна тоска.

Говорят, что есть костер, и что он горяч, обжигает руки, и щеки красит теплом, говорят, что можно дойти, но в пути — не плачь, и еще выбирай дорогу не напролом. Говорят, что можно искорку принести, и растает снег, и где-то капель заплачет, только знай, что будет жечься она в горсти, и еще что путь неровен, бугрист и складчат.

Только тот возвратится, кого у дороги ждут, кому светит свеча у порога, горит и тает, защищает от ям, неровностей и простуд, и мгновения отмеряет ему, листает.

Я неплохо стреляю. Еще я бинтую раны, я умею ходить в разведку, ползти с ножом, мне четырнадцать лет, слова мои чужестранны, я вообще — так случилось — на хлебе вырос чужом. Я совсем не отсюда — пространство вот просочилось, мне тут холодно, пахнет горькой старой золой. А дружить я умею плохо — так получилось. Потому что я не добрый. Я, в


общем, злой.


У меня в груди упрямо и горячо, и отчаянных мыслей зачем-то толпится много, но никто не будет ждать меня со свечой, и никто не встанет выглядывать у порога.

Я иду в темноте, я не знаю — что вдалеке. И горит одна свеча у меня в руке.

Кто-то носит знания, кто-то — футболки,


кто-то носит скрипку в футляре, кто-то — добро и зло,


кто-то носит свои слова, ехидны и колки,


кто-то — деньги, ценности, фикус, паспорт, весло.

Я несу разные вещи —


несуразные вещи.

Например, рюкзак, в котором гуляет ветер,


и прекрасную чушь, доступную всем на свете,


и еще как снег мерцает под фонарем

(мы такие дурные, что никогда не умрем).

Я иду налегке по трассе, да, и легко мне так —


у меня только есть, что коты и теплая комната,


в моем термосе чай пахнет медом да имбирем.

Он улыбается краем губ,


носит городской камуфляж,


ему, в общем, его сороковника даже не дашь,


у него глаза — тигриный зрачок и радужки расплавленный мед.


он умеет так улыбаться, что воздух комом в горле встает.


у него есть тяга к небу: четырнадцатый этаж.

Он носит на поясе нож, не боится ни ночи, ни холодов,


и ни зверя, ни человека,


он доказал уже всем.


только того, что она вернется — а он не будет готов,


она на него посмотрит — и не узнает его совсем.

Что она улыбается ему — неловко, заставляя себя,


прядь волос непослушными пальцами теребя.


он во сне с постели вскидывается, сипя.

Как вот это: кафе, и столик, и она сидит перед ним,


«мы могли бы говорить, но зачем-то всегда молчим,

мы всегда молчим»,


и сгустившийся — между — воздух


неустраним.

Он представляет все это живо, в каждой детали,


вот она рассказывает, как они с друзьями куда-то летали,


вот улыбается официанту и просит счет.


Он ей хочет сказать: послушай, мы без того устали,


без того наломали дров — зачем все это еще?

Только этот чертов сон каждый раз одинаков,


никаких не выходит знаков,


каждый раз она с ним прощается, как с чужим.


и, как будто сто лет назад уже все оплакав,


он ее глазами провожает к выходу, недвижим.

Просыпается, пьет на кухне зеленый чай,


сигарету вминает в пепельницу,


за окном — предрассветный трамвай,


он думает: моя девочка, пожалуйста, не приезжай.


Никогда больше не приезжай.

Я ищу человека,


с лампой в ночи,


со свечой среди бела дня,


того, который понимает меня,


я иду по улице, и снег мне летит в лицо,


и чужие доме берут меня в полукольцо,


и колючая снежная крошка бьет по плащу,


я ищу тебя, человек,


и который год я тебя ищу.

Неродившийся мой ребенок,


неслучившийся муж,


неназванный брат,


снег летит мне в глаза, деревья вокруг стоят,


я молчу о тебе, и молчанье мое стократ

отдается в пустых подъездах и во дворах,


бьется в брюхе колодцев до самого до утра.

Тот, который поймет меня со всеми цитатами,


со всеми ссадинами и пробоинами в груди,


тот,


для которого меня совершенно не нужно переводить.

Человек, человек мой,


яблоко с той же ветки, что я,


нам с тобой бы со шпагами — спиною к спине стоять,


нам бы танго — в паре — на битых стеклах,


среди этого невозможного бытия,


только нет тебя — нет ни в ком,


ни в вот этих ребятах, что на остановке стоят под дождем,


ни в вот этих, что держатся за руки,


смеются, курят, о чем-то своем говорят,


где ты, человек,


мой сиамский потерянный брат?

Вот я иду к нему —


дворами,


руки в карманах, по щиколотку в воде,


вот я сворачиваю за угол — и нет меня больше нигде.

Каждую весну он тоскует по ней,


курит по две пачки,


дым от дешевых сигарет выкашливать все трудней,


выбирает — почти случайно — маршруты


давно завершившихся дней.


Ходит по этим улицам, гладит камни,


трогает знакомые деревья узнавающими руками,


И, в общем, сюжет знаком, и все дальше было бы так.


Нюанс заключается в том, что он — величайший маг.

Он нервно щелкает пальцами, призывая сны,


и чтобы они непременно во сне мирились,

во сне ему хочется ее посадить на привязь,


приковать к батарее метрах в двух от стены.


Ну или целовать до беспамятства — и чтобы горечи примесь


была, но не мешала наступлению звонкой весны.

У бывшей подруги великого мага все хорошо,


и сын ее в детский сад недавно пошел,


она научилась жарить блины и суп наливать в горшок,


и, в общем, не надо менять ничего — давно затянулся шов.

Но дело в том,


что каждой весной к ней приходят химеры,


то маленький заяц с крыльями парит над кастрюлей,


то розовых пчел слетается целый улей,


а то за окном — здоровый и темно-серый —


кто-то поет всю ночь. Шестнадцатый этаж, между прочим.


И еще маргаритки вдруг расцветают на ноутбуке рабочем.

Она, в общем, знает, кто это. И это ей порядком поднадоело,


хотя во всем этом, в общем, нет никакой катастрофы.


Она, вздыхая, всех разгоняет: мол, сына пугать — не дело.


Курит в форточку, затягиваясь неумело,


и думает: надо будет его позвать.


Как-нибудь.


На кофе.

Кэт живет высоко, в ее комнату по утрам


входит солнце, и ветер смешно шевелит занавески.


Полкило голубого неба, листва в довеске,


голосов заоконных грамм.


Кэт семнадцать, попробуй, решений тут наготовь.


Доктор хмурится: снова очень плохая кровь,


говорит с ее матерью — у той подергивается бровь.

Но зато у Кэт в глазах — расфокусированная любовь.

Она просыпается по утрам, начинает писать:


«дорогая, я вспоминаю тебя опять»,

«если вы прочитаете это — найдите мать,


передайте ей...»


Сочинив таких писем пять,


восемь, десять; все разные, какое о чем,


она кладет их в бутылки, запаивает сургучом,