завязан,
завязан с другим стократ.
Человек говорит человеку: окей, ты можешь быть рад,
ты опять настоял, ты снова меня поверг,
и протягивает человеку
руки
ладонями вверх.
ПРОСТО, ВИДИМО, ЗАДОЛБАЛО
Дядя Вася стоял в вагоне, и с устатку его качало,
перед ним сидели три девочки с волосами цвета мочала,
очень громко болтали и ржали. Дяде Васе казалось лично,
что сие поведение девочек есть критически неприлично.
Наблюдая шесть остановок весь спектакль этот непотребный,
дядя Вася достал отвертку и воткнул ее в ухо средней.
На допросе не отпирался, лишь сидел и молчал устало,
только раз он ответил тихо: «Просто, видимо, задолбало».
Мальчик Игорь лишь в полдесятого возвратился домой с работы,
очень злой, голодный, уставший, между прочим, была суббота.
А любимая, встретив в прихожей, положив ему руки на плечи,
попросила купить пельменей и еще для нее чебуречек.
Объяснила, что не сидела, что она занималась делом:
разослала два резюме и вакансии посмотрела.
Игорь лично удостоверился в том, что мозга в ней было мало.
Сам не понял, как накатило. Просто, видимо, задолбало.
Журналист по имени Аня о властях хорошо писала:
дали водки пенсионерам, возросло производство сала,
ранним утром, когда ручейки звонко бегали на асфальте,
протащила в парламент бомбу, упакованную в бюстгальтер.
Весь парламент тогда бабахнул, окна вылетели из здания
(плохо очень, что есть депутаты, что прогуливают заседания).
В общем, спрашивать было некого, но в жежешке Аня писала,
что была вполне беспартийной. Просто, видимо, задолбало.
Будь внимательней, человече! Ближних взором окинь орлиным,
будь хорошим мужем и сыном и, конечно же, гражданином.
Заучи этот текст на память или просто запомни вкратце:
в этом мире народу много. Каждый может так задолбаться.
Здесь стоит зима по двенадцать месяцев год за годом: облака тяжелые в небе белобородом, снег искрится, кровь тяжелеет, начинают глаза слипаться, да, и холод такой, что кожа отслаивается от пальцев.
Красота — это снег, искрящийся на свету, если я — зерно, то я здесь не прорасту, воздух здесь прозрачен до дрожи, колюч, остер,
только говорят,
что где-то
горит костер.
Все, кто жив, живет, пока есть надежда, мечта о тепле,
пока веришь, что можно найти его, отыскать
в этом вечнозамерзшем, зацикленном феврале,
где живет пока ледяная одна тоска.
Говорят, что есть костер, и что он горяч, обжигает руки, и щеки красит теплом, говорят, что можно дойти, но в пути — не плачь, и еще выбирай дорогу не напролом. Говорят, что можно искорку принести, и растает снег, и где-то капель заплачет, только знай, что будет жечься она в горсти, и еще что путь неровен, бугрист и складчат.
Только тот возвратится, кого у дороги ждут, кому светит свеча у порога, горит и тает, защищает от ям, неровностей и простуд, и мгновения отмеряет ему, листает.
Я неплохо стреляю. Еще я бинтую раны, я умею ходить в разведку, ползти с ножом, мне четырнадцать лет, слова мои чужестранны, я вообще — так случилось — на хлебе вырос чужом. Я совсем не отсюда — пространство вот просочилось, мне тут холодно, пахнет горькой старой золой. А дружить я умею плохо — так получилось. Потому что я не добрый. Я, в
общем, злой.
У меня в груди упрямо и горячо, и отчаянных мыслей зачем-то толпится много, но никто не будет ждать меня со свечой, и никто не встанет выглядывать у порога.
Я иду в темноте, я не знаю — что вдалеке. И горит одна свеча у меня в руке.
Кто-то носит знания, кто-то — футболки,
кто-то носит скрипку в футляре, кто-то — добро и зло,
кто-то носит свои слова, ехидны и колки,
кто-то — деньги, ценности, фикус, паспорт, весло.
Я несу разные вещи —
несуразные вещи.
Например, рюкзак, в котором гуляет ветер,
и прекрасную чушь, доступную всем на свете,
и еще как снег мерцает под фонарем
(мы такие дурные, что никогда не умрем).
Я иду налегке по трассе, да, и легко мне так —
у меня только есть, что коты и теплая комната,
в моем термосе чай пахнет медом да имбирем.
Он улыбается краем губ,
носит городской камуфляж,
ему, в общем, его сороковника даже не дашь,
у него глаза — тигриный зрачок и радужки расплавленный мед.
он умеет так улыбаться, что воздух комом в горле встает.
у него есть тяга к небу: четырнадцатый этаж.
Он носит на поясе нож, не боится ни ночи, ни холодов,
и ни зверя, ни человека,
он доказал уже всем.
только того, что она вернется — а он не будет готов,
она на него посмотрит — и не узнает его совсем.
Что она улыбается ему — неловко, заставляя себя,
прядь волос непослушными пальцами теребя.
он во сне с постели вскидывается, сипя.
Как вот это: кафе, и столик, и она сидит перед ним,
«мы могли бы говорить, но зачем-то всегда молчим,
мы всегда молчим»,
и сгустившийся — между — воздух
неустраним.
Он представляет все это живо, в каждой детали,
вот она рассказывает, как они с друзьями куда-то летали,
вот улыбается официанту и просит счет.
Он ей хочет сказать: послушай, мы без того устали,
без того наломали дров — зачем все это еще?
Только этот чертов сон каждый раз одинаков,
никаких не выходит знаков,
каждый раз она с ним прощается, как с чужим.
и, как будто сто лет назад уже все оплакав,
он ее глазами провожает к выходу, недвижим.
Просыпается, пьет на кухне зеленый чай,
сигарету вминает в пепельницу,
за окном — предрассветный трамвай,
он думает: моя девочка, пожалуйста, не приезжай.
Никогда больше не приезжай.
Я ищу человека,
с лампой в ночи,
со свечой среди бела дня,
того, который понимает меня,
я иду по улице, и снег мне летит в лицо,
и чужие доме берут меня в полукольцо,
и колючая снежная крошка бьет по плащу,
я ищу тебя, человек,
и который год я тебя ищу.
Неродившийся мой ребенок,
неслучившийся муж,
неназванный брат,
снег летит мне в глаза, деревья вокруг стоят,
я молчу о тебе, и молчанье мое стократ
отдается в пустых подъездах и во дворах,
бьется в брюхе колодцев до самого до утра.
Тот, который поймет меня со всеми цитатами,
со всеми ссадинами и пробоинами в груди,
тот,
для которого меня совершенно не нужно переводить.
Человек, человек мой,
яблоко с той же ветки, что я,
нам с тобой бы со шпагами — спиною к спине стоять,
нам бы танго — в паре — на битых стеклах,
среди этого невозможного бытия,
только нет тебя — нет ни в ком,
ни в вот этих ребятах, что на остановке стоят под дождем,
ни в вот этих, что держатся за руки,
смеются, курят, о чем-то своем говорят,
где ты, человек,
мой сиамский потерянный брат?
Вот я иду к нему —
дворами,
руки в карманах, по щиколотку в воде,
вот я сворачиваю за угол — и нет меня больше нигде.
Каждую весну он тоскует по ней,
курит по две пачки,
дым от дешевых сигарет выкашливать все трудней,
выбирает — почти случайно — маршруты
давно завершившихся дней.
Ходит по этим улицам, гладит камни,
трогает знакомые деревья узнавающими руками,
И, в общем, сюжет знаком, и все дальше было бы так.
Нюанс заключается в том, что он — величайший маг.
Он нервно щелкает пальцами, призывая сны,
и чтобы они непременно во сне мирились,
во сне ему хочется ее посадить на привязь,
приковать к батарее метрах в двух от стены.
Ну или целовать до беспамятства — и чтобы горечи примесь
была, но не мешала наступлению звонкой весны.
У бывшей подруги великого мага все хорошо,
и сын ее в детский сад недавно пошел,
она научилась жарить блины и суп наливать в горшок,
и, в общем, не надо менять ничего — давно затянулся шов.
Но дело в том,
что каждой весной к ней приходят химеры,
то маленький заяц с крыльями парит над кастрюлей,
то розовых пчел слетается целый улей,
а то за окном — здоровый и темно-серый —
кто-то поет всю ночь. Шестнадцатый этаж, между прочим.
И еще маргаритки вдруг расцветают на ноутбуке рабочем.
Она, в общем, знает, кто это. И это ей порядком поднадоело,
хотя во всем этом, в общем, нет никакой катастрофы.
Она, вздыхая, всех разгоняет: мол, сына пугать — не дело.
Курит в форточку, затягиваясь неумело,
и думает: надо будет его позвать.
Как-нибудь.
На кофе.
Кэт живет высоко, в ее комнату по утрам
входит солнце, и ветер смешно шевелит занавески.
Полкило голубого неба, листва в довеске,
голосов заоконных грамм.
Кэт семнадцать, попробуй, решений тут наготовь.
Доктор хмурится: снова очень плохая кровь,
говорит с ее матерью — у той подергивается бровь.
Но зато у Кэт в глазах — расфокусированная любовь.
Она просыпается по утрам, начинает писать:
«дорогая, я вспоминаю тебя опять»,
«если вы прочитаете это — найдите мать,
передайте ей...»
Сочинив таких писем пять,
восемь, десять; все разные, какое о чем,
она кладет их в бутылки, запаивает сургучом,