Вот — я вижу — двое,
почему они друг друга не радуют —
как фальшивые елочные игрушки?
Кто они, почему они так стоят,
почему они смотрят врагами,
почему вместа света внутри у них — литое железо?
почему их так изрезали, исстегали,
почему их глаза пусты и белесы?
Почему они говорят такими скрипучими голосами,
почему не умеют плакать, почему изнутри немы?
Радость моя,
такое не может случиться с нами,
кто бы это ни были — это не мы.
Радость моя, обними меня, запечатай,
мы стоим с тобой, взявшись за руки, на мосту,
и вокруг нас осенний вечер, и не двенадцатый, а десятый,
запах яблок вокруг растекается в темноту.
собирать вещей не больше, чем входит к тебе в рюкзак,
не заводить собак и детей.
не толстей, не привязывайся, не богатей,
уходи в такую ночь: серебристый зигзаг
молнии, оборванные линии электропередач,
дождь в лицо и немного град.
позади лежат восемь жизней твоих удач
и горят.
в детстве казалось: самое страшное — обрасти жирком,
врасти в свой чрезмерно уютный дом,
помнишь, как читал «Цитадель»,
как боялся, что герой так и останется капиталистом и мудаком,
и как радовался, когда он сбежал, прорвался,
не растворился в мире густом,
утек, просочился в щель.
в детстве думал: самое верное — рвать узлы,
перекусывать зубами или перерезать ножом.
дети все, как волчата, голодны, крепки, злы,
не отягощены воспоминаниями и багажом.
в детстве думал: самое страшное —
город один навсегда,
человек один навсегда,
дом один навсегда.
думал: надо менять квартиры и города,
телефонные номера,
пейзажи двора —
именно в тот момент, когда ты понял: пора.
а теперь в двадцать три считают тридцатилетним,
а теперь стоишь на камушке предпоследнем,
если дальше прыгать — то в темноту, от которой болят глаза,
из которой ни голосов, ни вестей.
и стоишь, повторяя все громче и все сильней:
«собирать вещей не больше, чем входит к тебе в рюкзак,
не заводить собак и детей».
Вот он идет сквозь толпу,
разлетаются полы его плаща,
вот от него сторонятся, а кто-то оглядывается, словно ища
что-то знакомое,
вот он идет, нескладный и длинноногий,
волосы развеваются от быстрой ходьбы и ветра,
человек, который носит в себе дороги
общей длиною в тысячи километров.
Они свернулись внутри него,
запутались сосудами путеносными,
они качают ветер по направлению к сердцу,
когда он идет — вокруг него пахнет соснами,
у него в глазах цветущее поле желтеется.
И когда он поднимается к себе, на второй этаж,
когда обнимает худую женщину с усталым взглядом,
его маленькая комната становится огромна и золота,
тысячи километров разворачиваются рядом.
Уезжая навеки в какое-то воскресенье,
просто становится тяжелее вдохнуть.
Смерть — это тонкая полоса между светом и тенью,
там, в тени, все такой же путь,
ничего не меняется. Сбегаешь в тридцатиградусный
летний день, шепча наизусть:
«Мой уход будет радостным.
Я никогда не вернусь».
Ни могилы не достаются им, ни кресты.
Никаких отпечатков зримых в материи бытия,
Остаются лишь в памяти — например,
трехлетней давности ты.
Например, трехлетней давности я.
ЛЮБОВЬ
Бинтовала рубцы и крепко сжимала зубы,
все стремилась куда-то с рассвета и до отруба,
убегала тайными тропами, погребами,
а за мной ходила маленькая девочка Люба
с острыми окровавленными зубами.
И во мне горело прошлое, словно хворост,
застывало улыбкой скособоченной, беспокойной.
Я училась стрелять на меткость, потом на скорость,
я всадила в эту девочку две обоймы.
А она за мной ходила, не отставала,
от нее не спрятаться было под одеялом,
по ночам она из меня выгрызала куски,
поутру я вставала, и все начиналось сначала,
и глаза ее были внимательны и близки.
Я ее травила ядом для тараканов,
я давила ее колесами автомобиля.
но опять я слышала, как шагом она чеканным
приближается, как руки ее пробили
тонкое стекло, выходящее в темный сад.
...нет, говорила я.
Не надо меня спасать,
не поможет ничья протянутая рука мне...
А потом я устала и села на старом камне.
слушая: вот неотвратимо, как прокаженного бубенец
подходит все ближе девочка с косичками-червячками,
вот сейчас дойдет и дожрет меня наконец,
здравствуй, маленькая девочка моя Любовь.
И она подошла, и, дотронувшись еле до лба мне,
виновато поцеловала прощающимися губами,
и ушла такими легонькими шажками,
что совсем не оставалось следов.
никого тут нет, туманная ночь белеса,
только разносятся далекие вздохи и стуки,
мама, я иду совершенно одна по темному лесу
и никто, никто меня не берет на руки.
никого, понимаешь, мама, ни к кому не приткнуться,
хочется реветь по-бабьи, но очень страшно,
мама, я же твоя хорошая девочка, я мою чашки и блюдца,
я люблю мороженое и черешню.
мама, это неправильно, чтобы хорошие девочки уходили,
чтобы вот так совсем одни пробирались по бездорожью,
мама, здесь точно есть злые волки и крокодилы,
одинокость схватила меня и держит в пасти бульдожьей.
мама, хорошие девочки легко теряются в мире,
когда с них снимают варежки на липучке.
это неправда, мама, что мне уже двадцать четыре,
мне восемь лет, и я очень хочу на ручки.
не кончается лес — как ни реви, ни беснуйся,
очень хочется водички и под одеяло.
вытираю сопли — только ты, пожалуйста, не волнуйся
мамочка, этого еще не хватало.
Натыкаюсь на твою футболку. Реву, и круги по векам,
до боли сжатым, и так хочется все обратно.
Только я не люблю, когда в квартире два человека,
оно напряжно и неприятно.
Два человека ходят, разбрасывают вещи,
гремят посудой, спать мешают друг другу,
от этого одиночество проступает на теле резче,
от этого нож так и просится в руку.
Просто когда нам с тобою жилось-игралось,
когда засыпалось в обнимку,
когда от нежности не выговорить и слова,
вот тогда мы с тобою были одним, моя радость.
А чтобы двое в квартире — я не люблю такого.
ДВИГАТЕЛЬ ВНУТРЕННЕГО СГОРАНИЯ
Ветер свистит, расслаблен он и бездумен,
автомобиль набирает скорость, жаль, не умеет летать.
Это — нельзя останавливаться,
остановился — умер,
сразу начинает воздуха не хватать.
Это дорога находит тебя заранее,
не замирай, разгоняйся, лети, гори —
И живешь на моторе
внутреннего сгорания,
тысячи раз сжигая себя внутри.
То, что давило на грудь, обнимало плечи,
не успевает: вся эта муть, и тоска, и
через семьдесят километров уже становится легче,
через двести окончательно отпускает.
Так что давай, не замирай, лети
в вечной гонке за горизонтом, до которого не добраться.
Жизнь существует только на скорости
от ста двадцати,
по незнакомой трассе.
Все, как обычно в сказках: цепями звеня,
мост опускается, ноту не дотянув,
и рыцарь говорит принцессе: «Не жди меня».
И уезжает.
Уезжает на свою войну.
И она его не ждет — ну а что теперь?
Ведь любить не клялся — и ждать ее не просил.
Поднимается к себе, запирает дверь.
И не ждет его.
Не ждет изо всех сил.
И она его не ждет — так за годом год.
И она его не ждет — это просто жизнь.
И она живет, говорю же, совсем не ждет.
Не сорвись, на краешке удержись.
Через много лет он вернется с этой войны,
он взбежит по лестнице, вовсе не глядя
в изменившие зеркала.
И она к нему выйдет, и будут очи ее ясны.
И она ему скажет:
«А я тебя не ждала».
Извините за эту сказку — я не хотела.
Просто я его любила, а он меня убивал.
Он любил водить ножом по моему телу,
просто так — ножом по обнаженному телу,
просто так — фигуры узорные рисовал.
Я считала, что по мне рисовать — отличное дело,
нож скользил аккуратно, слегка надрезая плоть.
Было жаркое лето, плыло, растекалось, летело,
я его ждала, я в окно встречала, глядела,
как он филигранно умел уколоть.
Просто что тут сказать? Я не умею ставить заслоны,
я не умею царапаться и убивать.
Все, что я умею — это смотреть влюбленно,
зализывать раны, залечивать переломы,
и когда есть красивое что-то — то отдавать.
Я вообще не умею решать проблемы,
не умею покорять незнакомых высот,
только постепенно изнутри разваливать схемы,
отдаляться — медленно, медленно, немо.
Километр.
Десяток.
Пятьсот.
Извини, говорю, понимаю, что беспредметно,
мое горло теперь беззвучно и восково.
У меня за спиною тысячи километров,
в синеватой дымке растворяются незаметно,
я смотрю назад — и больше там ничего.
под ногами трава и листья, кривые сучья,
и нора глухая то ли лисья, то ли барсучья,