Впрочем, эта статья особая. Уж кому-кому, а Храповицкому, прекрасно осведомленному в хитрой механике придворных интриг, были известны подлинные причины внезапного отзыва Павла из действующей армии. Начавшаяся в Финляндии странная переписка великого князя с герцогом Зюдермандландским, братом шведского короля, мистиком и масоном, поддерживавшим связи с братьями в России, лишь разбудила дремавшие дотоле подозрения…
Когда кабинет-секретарь поднял, наконец, свое обрюзглое, усталое лицо от бюро, Зотов, истомившийся в ожидании, тут же поймал его взгляд и протянул Храповицкому загодя наполненную пузатенькую рюмку зеленоватого венецианского стекла. Маслянисто поблескивавшая в ней настойка источала тонкий аромат целебных трав.
— Слышь, Александр Васильевич, — прошелестел камердинер в самое ухо Храповицкому, — у нас новости. — И, сделав приличную столь неординарным обстоятельствам паузу, выдохнул: — Паренек на волю просится, и его, кажись, отпущают.
Кабинет-секретарь замер с рюмкой в руке.
— Mais c’est impossible[100], — непроизвольно вырвалось у него.
— Поссибль, поссибль, — дурно зафранцузил Зотов, горячась, — только что в Голубой гостиной состоялось решительное объяснение. Самолично слышал, как матушка ему сказала: хочешь съехать из дворца — воля, мол, твоя… Да ты же знаешь, я уж давно почуял, что неладно у них. Было время, паренек каждый вечер шастал через верх в опочивальню, а теперь и зовут — не идет, все на грудь жалуется. Зимой светлейшему прямо заявил: жизнь во дворце, мол, считаю тюрьмой.
Храповицкий, оправившись, наконец, от изумления, в которое его повергло сообщение Зотова, одним глотком опустошил рюмку.
— Тюрьмою, говоришь, — задумчиво протянул он. — Что-то не припомню я, чтобы кто-то из прежних любимцев сам из этой тюрьмы на волю просился. Под ручки выводить случалось: а этот — смотри ты… Это же, душа моя, маленькая революция.
Действо второе
Не нужно было ни ума, ни заслуг для достижения второго места в государстве.
— Революция…
Не случайно, ох, не случайно спорхнуло это загадочное, вибрирующее темной энергией слово с языка Храповицкого. В то последнее лето эпохи Просвещения — июнь 1789 года! — оно было у всех на устах.
Грозным призраком вставало оно, острое, как нож гильотины, над douce France, la belle[101], над далеким Парижем.
Впрочем, на берегах Невы слово «революция» чаще употреблялось применительно к пищеварению.
— Какая у меня, друг мой, от вчерашних устерсов революция в брюхе приключилась, не приведи Господь, — жаловался, случалось, Храповицкому большой гурман и гастроном Александр Андреевич Безбородко.
Революциями было принято называть и дворцовые перевороты, время от времени случавшиеся в северной столице: революция 1741 года, подарившая престол дочери Петра — Елизавете Петровне, революция 1762 года, открывшая екатерининскую эпоху.
Но та «маленькая революция», о которой случилось обмолвиться Александру Васильевичу, была особого рода.
Храповицкий понимал, что подслушанный Зотовым разговор императрицы с ее фаворитом Александром Матвеевичем Дмитриевым-Мамоновым — именно его окрестил пареньком вездесущий Захар — мог дать только начало событиям непредсказуемым.
Впрочем, начнем, как говорят французы, с начала — commençons par commencement.
А начали мы, помнится, с вынесенной в эпиграф фразы Герцена о том, что историю Екатерины II нельзя читать при дамах.
Фраза броская, но абсолютно безосновательная. Оставим ее на совести Александра Ивановича, имевшего веские основания очень не любить в своем эмигрантском далеке императора Николая Павловича, а заодно и всех его родственников. Историю Екатерины II можно и нужно читать и при дамах, и при детях, если, разумеется, она не написана, используя выражение В. С. Пикуля, дегтем на кривом заборе.
При всем при том фаворитизм — тема настолько деликатная, что, прикасаясь к ней, невольно рискуешь, как это, на наш взгляд, случилось с Герценом, опуститься до политических или того хуже — обывательских банальностей. Поэтому переворачивая эту страницу славного екатерининского царствования, мы считаем необходимым сделать две оговорки. Во-первых, фаворитизм в России XVIII века был не лучше и не хуже фаворитизма, скажем, во Франции, Англии или Испании. Если подходить с нравственными мерками к этой стороне жизни коронованных особ века Просвещения, то похождения Людовика XV в Оленьем парке или вполне нетрадиционные юношеские увлечения Фридриха Великого дают куда больше оснований для морализирования, чем частная жизнь Екатерины. Во-вторых, фаворитизм как реалия екатерининского царствования интересует нас лишь постольку, поскольку он являлся частью того сложного механизма, который обеспечивал формирование и, особенно, реализацию политических решений, превратившись при этом в некоторое подобие государственного института.
Сделав это краткое, но важное предуведомление, вернемся к нашему герою.
«Случай» Александра Матвеевича Дмитриева-Мамонова начался летом 1786 года, когда его предшественник Ермолов, самонадеянный молодой человек, затеял интригу против того, кому был обязан своим счастьем — против князя Григория Александровича Потемкина-Таврического.
Это был весьма неосторожный, если не сказать опрометчивый, шаг.
Дело в том, что после своего короткого, длившегося менее двух лет романа с императрицей, Потемкин сумел не только не утратить доверие Екатерины, но и существенно нарастить свое влияние на ход государственных дел. Глава военного ведомства, член государственного совета, шеф легкой иррегулярной конницы (ему подчинялись все казачьи войска), он сосредоточил в своих руках невиданные доселе полномочия. Доверенное ему управление южными губерниями России, простиравшимися от устья Волги до устья Днепра, и вовсе превратило Потемкина в соправителя Екатерины.
Современники не могли постичь причудливой логики происходивших перед их глазами событий: фавориты императрицы — Завадовский, Зорич, Корсаков, Ланской, наконец, Ермолов менялись, а власть и влияние Потемкина продолжали расти. Прочность положения светлейшего казалась необъяснимой его многочисленным завистникам, и лишь немногим, весьма немногим удавалось проникнуть в тайну, которой были опутаны отношения Екатерины и Потемкина. Одним из этих посвященных был, по всей видимости, французский посланник в Петербурге граф Луи-Филипп де Сегюр. В депеше, отправленной в Версаль 10 (21) декабря 1787 года, поясняя самостоятельность, проявлявшуюся Потемкиным при начале русско-турецкой войны, он пишет: «Особое основание таких прав — великая тайна, известная только четырем лицам в России. Случай открыл мне ее, и, если мне удастся вполне увериться, я оповещу Короля при первой возможности»[102].
Как установил российский историк В. С. Лопатин, «великой тайной», о которой говорит Сегюр, являлся тайный брак Екатерины II с Г. А. Потемкиным, заключенный 8 июня 1774 года, в праздник Животворящей Троицы в храме Св. Сампсония Странноприимца, основанном по повелению Петра I в честь Полтавской победы[103]. О браке Екатерины II со Светлейшим князем как о достоверном факте сообщал австрийский посол в Петербурге Л. Кобенцель в депеше от 15 (24) апреля 1788 года, писали такие авторитетные знатоки века Екатерины, как П. И. Бартеньев и Д. Ф. Кобеко. Однако только осуществленная в 1997 году наиболее полная на сегодняшний день публикация переписки Екатерины II с ее тайным супругом поставила, как нам кажется, окончательную точку под затянувшимися на десятилетия спорами историков по этому вопросу. «Владыко и Cher epoux, — писала Екатерина Потемкину весной 1776 года, в разгар самого острого кризиса в их личных отношениях, связанного с появлением вблизи императрицы П. В. Завадовского. — Для чего более дать волю воображению живому, нежели доказательствам, глаголющим в пользу твоей жены? Два года назад была ли она к тебе привязана Святейшими узами?.. Переменяла ли я глас, можешь ли быть нелюбим? Верь моим словам, люблю тебя и привязана к тебе всеми узами»[104].
О подробностях объяснения, завершившего кризис, длившийся с конца января по конец июля 1776 года, мы можем судить лишь по немногим дошедшим до нас письмам и запискам Екатерины и Потемкина. Тем не менее существо и мотивацию состоявшихся договоренностей нетрудно представить. Незаурядный характер Екатерины в личной жизни проявлялся столь же неординарно, как и в политике. В. С. Лопатин, глубоко и бережно изучивший непростые отношения императрицы с ее великим сподвижником, подметил, как нам кажется, самое главное: «признаваясь Потемкину в пороке своего сердца, которое «не хочет быть ни на час охотно без любви», Екатерина пыталась «оградить свой интимный мир от страшной силы государственной необходимости. С Потемкиным это оказалось невозможным. Она сама вовлекла его в большую политику и … потеряла для себя. Два крупных, сильных характера не смогли ужиться в семейных рамках». «Мы ссоримся о власти, а не о любви», — признавалась Екатерина в одном из писем… Первой она поняла суть этого противоречия, первой почувствовала необходимость отдалиться от Потемкина «как женщина», чтобы сохранить его как друга и соправителя[105].
Зорич, Корсаков и Ермолов, одним словом, все фавориты Екатерины, за исключением Ланского, потеряли свое место из-за того, что не могли понять, что интриговать против Потемкина (мужа и соправителя!) все равно, что интриговать против самой императрицы.
Судя по всему, бурным летом 1776 года между Екатериной и Потемкиным было заключено нечто вроде негласного соглашения, в силу которого фаворит, занимая свое место, должен был защищать интересы Потемкина при дворе, где не прекращалась борьба различных группировок.