Оставалось последнее: обратиться непосредственно к Александру. Решиться на подобную крайнюю меру Екатерину побудило то подавленное, близкое к отчаянию состояние, в которое повергла ее неудачная помолвка шведского короля.
16 сентября, во вторник, всего через пять дней после того, как Густав не явился в Зимний дворец, Екатерина пригласила к себе Александра. На этот раз было не до экивоков. Глядя внуку прямо в глаза, она предельно ясно и, как ей казалось, логично, разъяснила необходимость задуманного переворота.
— Я не могу быть безучастной к тому, в какие руки попадет империя после моей смерти. Не желаю и не могу допустить, чтобы из России сделали страну, зависящую от воли Пруссии, — говорила Екатерина. Красные пятна, проступившие на ее щеках, выдавали огромное внутреннее волнение.
На глазах Александра выступили слезы.
— Я знаю, как мучительно для вас то, о чем я говорю, — продолжала императрица, — но вы уже взрослый человек и должны понять горькую необходимость моих требований. Поддержать меня — ваша священная обязанность перед Россией.
— А что будет с батюшкой? — наконец выдавил из себя Александр.
— Это уже не ваша забота, я все беру на себя. Возможно, какое-то время, пока не охолонет, придется пожить вдали от Петербурга.
— Я подумаю, — еле слышно произнес Александр.
Дни, последовавшие за этим разговором, были наполнены для него горькими и мучительными раздумьями.
24 сентября секретарь подал Екатерине запечатанный конверт.
«Ваше императорское величество, — писал Александр, — я никогда не буду в состоянии достаточно выразить свою благодарность за то доверие, которым Ваше величество соблаговолили почтить меня, и за ту доброту, с которой изволили дать собственноручное пояснение к остальным бумагам. Я надеюсь, что Ваше величество, судя по усердию моему заслужить неоцененное благоволение Ваше, убедитесь, что я вполне чувствую все значение оказанной милости. Действительно, даже своею кровью я не в состоянии оплатить за все то, что Вы соблаговолили уже и еще желаете сделать для меня. Эти бумаги с полной очевидностью подтверждают все соображения, которые Вашему величеству благоугодно было недавно сообщить мне, и которые, если мне позволено будет высказать это, как нельзя более справедливы. Еще раз повергая к стопам Вашего императорского величества чувства моей живейшей благодарности, осмеливаюсь быть с глубочайшим благоговением и самою неизменною преданностью.
Вашего императорского величества всенижайший, всепокорнейший подданный и внук
Александр»
Двусмысленность выражений этого письма, обнаруженного после смерти Екатерины в бумагах Платона Зубова, скорее всего, и уберегла его от массового уничтожения, которому подверглись документы конца екатерининского царствования при Павле.
Страшная тяжесть легла в эти дни на плечи Александра. Тайные замыслы Екатерины неведомым образом докатывались до Москвы, где еще весной 1796 года императрицу ожидали для «сложения короны и отдания оной наследнику, ею назначенному», и даже до далекой Тулы, где славный Андрей Тимофеевич Болотов записал в свой дневник: «Слухи о несогласии в Петербурге: что великий князь Александр Павлович формально и почти на коленях от наследства отказался и что императрица за то на него гневается».
По этой записи можно представить, как широко обсуждалось дело с престолонаследием. Вся страна пересказывала тайны Зимнего дворца и, что самое важное, «народ во мнении своем содрогался от одного помышления о том, что законный порядок вещей будет нарушен».
Вряд ли стоит сомневаться в том, что Александр если и не знал, то угадывал мнение народное. Еще 10 мая 1796 года он признавался в письме к своему другу В. П. Кочубею: «Я сознаю, что не рожден для того высокого сана, который ношу теперь, и еще менее для предназначенного мне в будущем, от которого я дал себе клятву отказаться тем или иным образом». Осенью же 1796 года от него слышали такие высказывания:
«Если верно, что хотят посягнуть на права моего отца, то я сумею уклониться от такой несправедливости. Мы с женой спасемся в Америку и будем там свободны и счастливы, и про нас больше не услышат».
Владевшими им сомнениями Александр, скорее всего, поделился с матерью. Сохранилось написанное в эти дни письмо Марии Федоровны к сыну, в котором имеются следующие строки: «Во имя Господа, придерживайтесь избранного слова. Мужество и твердость, мой сын. Господь никогда не покинет невинность и добродетель». И выразительный эпиграф: «Сожгите мое письмо, как я сжигаю ваше».
Надо отдать должное удивительному присутствию духа и твердости характера, которые проявила в этот критический момент Мария Федоровна. Зная нрав своего супруга, она, по крайней мере, до октября ни словом не обмолвилась ему ни об июньском разговоре с императрицей, ни о признаниях Александра.
Единственными своими советчиками Мария Федоровна избрала Сергея Ивановича Плещеева и его молодую супругу Наталью Федоровну, которым доверяла безраздельно. В архиве Плещеева сохранилась следующая записка великой княгини, доказывающая, что она общалась в эти дни с сыном при посредстве Сергея Ивановича.
«Je ne pourrai vous voir que ce soir tard. Ainsi, mon enfant, dites par quelques mots ce qui vous arrive de nouveau. Tenez-vous au nom de Dieu au plan arrêté, du courage et de la fermeté, mon enfant. Dieu n’abandonne l’innocense et la vertue. Berthaume vous enverra seci de chez-lui, comme une lettre que vous est arrivée de la Crävenitz, et vous répondez moi en mettant sur le couvert l’adresse à Mad. de Grävenitz et envoyez la à Berthaume chez lui. Brulez mes billets, je brule les vôtres»[256].
Екатерина не знала о содержании их бесед, однако, интуицией, тем шестым чувством, которое получает особенное развитие у стареющих политиков, понимала, что пришло время решительных действий.
…Вечером в опочивальню был призван граф Николай Иванович Салтыков, воспитатель великих князей Александра и Константина.
При входе в апартаменты императрицы граф не мог скрыть своего удивления.
Екатерина сидела у окна, опершись на край резного рабочего столика. Юбка ее была подоткнута до колен, а ноги опущены в запотевший таз с зеленоватой водой, на поверхности которой плавали кусочки льда.
Усадив Салтыкова, Екатерина усмехнулась.
— Извини, Николай Иванович, что принимаю тебя, — императрица помедлила, — так, по-домашнему. Но мы свои люди. Этот неаполитанец, знаешь, который служит у Рибаса, прознал, видно, что у меня на ногах открылись язвы, и передал через Осипа Ивановича старинное средство, которым пользуются в их местах, чтобы лечить мою болезнь. Приказала привезти из Петергофа морской воды и сижу теперь каждый вечер. Кажется, помогает.
Екатерина приподняла опухшую, посиневшую от холода ногу, наклонилась, внимательно рассматривая ее.
— Ну все лучше, чем пилюли эти, которыми Роджерсон потчует.
Салтыков был того же мнения. Он любил рассказывать, что вылечился от почечных колик, глядя несколько часов в кадушку с водой, в которой плавала щука.
Императрица повернулась к сидевшей рядом Перекусихиной:
— Ты, пожалуй, ступай, Мария Саввишна, нам потолковать надо.
— А ледку не добавить ли, матушка? — осведомилась Перекусихина.
— Не надо, и так еле терплю.
Когда дверь за Перекусихиной затворилась, Екатерина медленно повернулась к Салтыкову.
— Ну что, Николай Иванович, какие новости из болот гатчинских? Я чаю, ты ездил туда сегодня.
— Точно так, Ваше величество, ездил. Все маршируют, из пушек по воробьям палят, словом, забавляются.
— А сам-то monsieur le Secondat[257] как, каково настроение? Ты с ним говорил?
— Как всегда, не в духе. Во втором батальоне у Константина Павловича у солдата пуговицу обнаружил незастегнутую, а у офицера, не помню его фамилию, молоденький такой, плюмаж на шляпе не того цвета показался, желтоват. Очень гневаться изволил.
— Ну и что, наказал?
— Шпицрутенами. И при экзекуции лично присутствовал.
— Что за гнусность, — возмутилась Екатерина, — совсем сдурел.
Салтыков тяжело вздохнул и поиграл глазами, показывая, что разделяет негодование гатчинскими порядками.
— А что Александр, видел он это безобразие?
— Как не видеть. Все тамошнее воинство при сем присутствовало.
— Бедный мальчик, — вздохнула Екатерина, — за что ему такие испытания?
Салтыков кашлянул. Взгляд его на секунду сделался отсутствующим. Графу, ежедневно наблюдавшему гатчинские нравы, лучше, чем кому-либо другому было известно, что Александр все более проникается поэзией вахтпарадов и шагистики, видя в них верное средство восстановить дисциплину в разнеженных гвардейских полках.
— Ну ладно, — Екатерина позвонила в колокольчик. Немедленно, будто она все это время стояла за дверью, появилась Перекусихина.
— Добавь-ка ледку, Саввишна, — сказала Екатерина. — Что-то вода тепла стала.
Когда Перекусихина, бултыхнув льду в таз, исчезла, Екатерина повернулась к Салтыкову.
— Теперь о наших делах. Я здесь поразмыслила, посоветовалась с князем Платоном Александровичем и думаю, что не стоит откладывать оглашение известного тебе манифеста до 1 января. Сделаем это в Екатеринин день, 24 ноября. Бумагу, которую князь Платон подготовил, я посмотрела, да и ты посмотри. Все, что там про колобродства и дурные инстинкты великого князя понаписали, вычеркнула. Это наше дело, семейное, публике знать о том необязательно. Провозглашение Александра наследником-цесаревичем — акт необходимый для счастья и благополучия государства российского, об этом и надо писать в манифесте, а не о том, что отец его сумасшедший.
Слушая, Салтыков кивал головой.
— Завтра князь Платон эту бумагу Безбородко покажет. Может, тот еще чего удумает, голова у него крепкая.