Хроники забытых сновидений — страница 15 из 38

Дети бегают во время прогулки. Звенят их голоса. Обычно. Раньше. До.

Сейчас они исчезли. Дети, голоса. То есть они наверняка есть, но где-то в другом месте: у себя дома к примеру. Их вынули из моего мира, они исчезли с моих радаров, сошли с моей орбиты. И, несомненно, траектория моего движения тоже изменилась. Я потеряла еще одну точку опоры.

Я иду в тишине по тропинке вдоль ограды детского сада, как по тропинке над пропастью. Или мимо кладбища. Да, так вернее. Кладбище – памятник небытию. Пустоте.

Их там нет. И, значит, меня там нет тоже. Меня всё меньше.


Иногда я с недоумением воображаю опустевший музей. Точнее, свой кабинет. Я вспоминаю, что и как оставила на столе.

Жилет. Висит на спинке моего кресла.

Цветы. Несомненно, погибли.

Яркий солнечный свет. Утром он освещает комнату. Гаснет во второй половине дня. Наступает ночь.

Лес. Подступает к музею почти вплотную. Белки, птицы, деревья заглядывают в большие окна и видят (смутно) собственные отражения.

Мыши. Забираются в здание, позабыв страх. Находят старые бумаги. Остатки печенья. Башмаки под моим столом.


Воображаю «Массимо Дутти». Магазин на Кузнецком Мосту. Почему-то именно он. Два этажа. Стеклянные двери, они, конечно, заперты.

Магазины похожи на музеи. Но их экспонаты можно хотя бы потрогать. Это я люблю. Прикоснуться, потрогать, подержать в руках, примерить, увидеть на себе в зеркале. Купить (приобрести).

Это желание – потрогать-примерить-купить – исчезло. Я с недоумением смотрю на одежду в своем шкафу. Сколько лишнего, ненужного. В нынешние времена я ношу очень немногое, пропала охота менять наряды. Как отрезало.

Я как будто стала невидимой. В каком-то новом для меня смысле. А невидимке неважно что надеть.

И в самом деле, редкие прохожие и посетители продуктовых магазинов не только стараются держать дистанцию, не дышать друг на друга, но и не смотреть. Мы отступаем и отводим глаза.

Место, которое занимает невидимка, равно нулю. Пусто.


Я никогда не любила толпу, толкотню, шум. Я обожала прогулки по Москве ранним утром. В семь утра приходила моя электричка на Ярославский вокзал, я шла пешком от Комсомольской площади (Орликов переулок, Мясницкая – к примеру, такой маршрут). Редкие прохожие, только что открывшиеся (тоже редкие) кофейни. Я наслаждалась прогулками даже промозглой зимой.

Но я не шарахалась от прохожих, я не боялась их дыхания (их взгляда). Город тогда не был пуст, даже такой ранний, не совсем проснувшийся, даже в совершенно безлюдном в такой час его уголке – над железной дорогой по пути от Казанского к Курской, так я тоже ходила.


Я напоминаю себе негра Джима из «Гекльберри Финна». «Когда его крыса кусала, он вылезал из постели и записывал что-нибудь в дневник…» (Крыс у нас, слава богу, нет, а кусают меня то мысли, то воспоминания, то сны.)

Относительное мое заключение, невозможность свободно передвигаться и прочие условия моего нынешнего существования, на которых мне останавливаться нет охоты, оставили меня наедине с собой, слишком меня к себе приблизили, и я нашла себя пустой. Я не могу заполнить эту пустоту. Ни чтением, ни смотрением, ни даже сочинительством.

В эти дни мне расхотелось писать. Не для кого. (Как будто человечество уже вымерло.)

Для меня сочинительство всегда было (и остается) единственной верной защитой, способом жить, способом чувствовать себя полной. Это что-то вроде смысла моего собственного маленького существования. Я боюсь смерти. Исчезновения. Но я и не существую. Если только не пишу. Я пишу смысл собственной жизни. И вот не могу даже этого. Оказавшись в пустоте. Бесчеловечной. Без-человечной. А один человек пустоты заполнить не в состоянии. Одному нужен другой. Слово должно быть услышано. Пусть и не понято.

Что и говорить, всё, о чем я пишу сейчас, точнее, пытаюсь писать, мои чувства (в большей степени, чем мысли) уже не так остры. Человечество погибнет не сейчас. Мир – мой мир – почти восстановлен. Все забудется.

Я чертовски устала. Хочется сидеть с пустой, бездумной головой. Светит майское солнце, зеленеет трава, переговариваются птицы, на детской площадке никого, слишком рано.

Пустота – это когда не на что, не на кого опереться. В себе, в мире. Примерно так.


Изоляция во время эпидемии коронавируса отчасти напоминает ситуацию в «Солярисе» Тарковского. Мы находимся в относительном заключении в своих домах, герои фильма – на космической станции.

Мы оставлены наедине с самими собой, с собственными воспоминаниями, иногда – мучительными.

Я развлекаюсь фильмами.


23 декабря 2021

Судьба.

1 января 1976 года по телевидению впервые показали «Иронию судьбы, или С легким паром!» Эльдара Рязанова. За четыре дня до этого мне исполнилось двенадцать лет. Встретила я тот Новый год у бабушки в городе Муроме.

Телевизор стоял в углу маленькой комнаты, его жемчужно-серый экран можно было видеть из-за стола в большой комнате, которую мы еще называли кухней, так как в ней мы завтракали, обедали, ужинали, пили чай, встречали Новый год. В кухне стояла печь, на которой зимой мы грели чайник. У стены располагался буфет. Он походил на дом со стеклянными оконцами во втором этаже. В буфете хранилась посуда, хранился сахар, хранилась крупа. В полу кухни под цветастым половиком был люк, его бабушка поднимала и спускалась в подпол. Брала с полки банку соленых огурцов или банку соленых помидоров.

Все эти подробности мне кажутся важными.

Большинство людей в округе жили в таких же домах. Сидели в натопленных комнатах у черно-белых (жемчужно-серых) экранов и смотрели 1 января нового года, в выходной день (а 2-го уже на работу) новую комедию любимого режиссера Эльдара Рязанова. Лирическую комедию, как принято было тогда определять.

Ее герои живут в столицах (он в Москве, она в Ленинграде), в новых микрорайонах, в новых многоэтажных домах. Типовые районы, типовые дома, типовые квартиры. И мебель типовая. И посуда. И еда. И песни.

Но нам-то, жителям муромской рабочей окраины, все это виделось нетиповым, нетипичным, оригинальным, удивительным, далеким, недоступным. И еще добавлю словечко: недостижимым.

Герои фильма обитали как бы на Марсе. (Как говорил герой другой новогодней комедии Рязанова: «Есть ли жизнь на Марсе, нет ли жизни на Марсе, науке это неизвестно».) На обитаемом Марсе. Они летали (перемещались в пространстве) на самолетах (многие ли из нас тогда на них летали?). Чудесные, интеллигентные люди. Они даже пьяными были нетипичными (стекол не били, прохожих не задевали, матерно не ругались, пели душевно).

После каникул мы говорила о фильме с нашей классной руководительницей Ольгой Николаевной. (Зворыкиной, между прочим, дальней родственницей уроженца Мурома, Владимира Козьмича Зворыкина, изобретателя телевидения, которое мерцало в углах наших маленьких домов жемчужно-серым, неземным, светом.) Ольге Николаевне фильм показался надуманным, не верила она в такие совпадения. Мы верили, безоговорочно.

Мне нынешней (пожившей, повидавшей, полетавшей) этот старый фильм по-прежнему мил. Мне кажется, что он о чуде. Не о надуманном (неестественном) повороте судьбы, а о чуде.

Люди толкутся, как муравьи, ходят одними и теми же путями («каждый год 31 декабря мы с друзьями ходим в баню»). Как можно встретиться со своей суженой, если шагаешь одним и тем же путем? Никак. Если только кто-то высший не вмешается, не схватит тебя за вихор, не впихнет в железную птицу, не переправит на другую планету. А там уж ты сам. Смотри. Действуй.


Post Scriptum

Вот что подумала: не на другую планету перетаскивает героя высшая сила, а в тот же дом, тот же, но иной. Инвариант.

Часть IIХроники сновидений

Ночь

В ночь выходить нельзя, не вернешься. Об этом все знали, и все по ночам сидели дома; в домах, по крайней мере.

Ночь поднималась от земли, из земли, подобно воде. Затапливала скамейки, ограды, деревья, заглядывала в окна (все закрытые), достигала крыш, достигала неба, смыкалась с космическим пространством, с бесконечностью.

Кто не успевал до темноты в дом, тот исчезал на веки вечные. «Ночь, не смотри в мои глаза» – была такая песенка.

Сказку о ночи Саша услышал в раннем детстве. Родная тетка придумала, материна сестра, гостила у них три дня; мать говорила: весь чай выпила. Ела мало, а пила черный чай с сахаром.

Саше она не полюбилась, он ее дичился. Она и конфетку ему подаст, а он не берет.

– Глаза у тебя кошачьи, – объясняла мать сестре, – вот он и боится.

Сестра смеялась:

– Мал он еще меня бояться.

Мать ушла на работу, а Саша с теткой остались вдвоем. Настал вечер. Следовало зажечь свет, Саша уже не различал, что у него нарисовано на листке, где дом, а где дерево.

– Не включай, – велела тетка, – зачем тебе различать, пусть оно так, как хочет, посидим в темноте, а я тебе сказку про нее расскажу, про темноту.

И рассказала. А после чиркнула спичкой и поднесла к сигарете огонек.

Мать вернулась с работы, поморщилась от прокуренного воздуха и отворила форточку проветрить.

Саша попросил закрыть. Оттого что ночь.

– Нюня он у тебя, – рассмеялась тетка и пошла курить в сад, в ночь.

Саша почти поверил, что она не вернется, что ночь ее съест.

Но она вернулась, а Саша подумал, что это не она, какой-то другой человек в ее облике. И даже глаза были не светящиеся кошачьи, а заплаканные человечьи. Хотя ведь и кошки плачут.

* * *

Доктор сказал, что ночь эту Саша не переживет. В голове гематомы. Кости переломаны. Едва дышит. Мать сидела возле него.

Ночь темная. Ноябрь. Санитарка тогда дежурила, мать ей по трешке давала ежедневно, не жалела. Старенькая, чистенькая. Она чаю принесла.

– Выпей, Клава, сладкий чай, крепкий.

Мать попросила посидеть с ними, пока чай. Санитарка сказала:

– Посижу.

Сбивший Сашу водитель помирал на соседней койке. Клава смачивала водителю водой губы, а жена его рожала в эту ночь.