Я вот-вот его настигну, он прыгает в сторону, я за ним. Мы гоним через пути, проскакиваем перед маневровым, тепловоз гудит. Мы бежим за путями, через двор, между сараями.
Глухой забор.
Парень становится к нему спиной. Я бью его в кадык. Парень сползает вниз.
Он сидит на снегу, привалившись к забору.
Я наклоняюсь. Он мертв. Лицо молодое, нежное, как у девчонки, а брови строгие, темные, срослись у переносицы. Неподвижные светлые глаза.
Я обшариваю его карманы. Бумажника нет, наверное, выкинул по дороге. В бумажнике билет на поезд, удостоверение.
С ветки над нами вспорхнула птица, посыпался снег. На мертвеца, на меня.
Я выбрался из тупика во двор, вернулся через пути к вокзалу. Уже объявляли прибытие, пассажиры выходили на платформу.
Я стоял со всеми, наблюдал, как приближается поезд. Он подкатывал медленно, ровно. Люди бежали к вагонам. Через несколько минут поезд ушел, все стихло.
Светили над станцией прожектора. Я стоял на перроне один.
Я побрел вдоль путей. До самой реки. До моста. Я достиг середины и взобрался на перила. «Долгая зимняя ночь идет к концу, – подумал я. – Люди встают, завтракают, собираются на работу».
Смотрел на город, на его предутренние огни. Большой город, незнакомый. Мне чудилось, что мой дальний городок, моя родина, скрывается в этом большом, точно орешек в скорлупе.
Под мостом я видел сизую мглу. Ничего там внизу не было, ни реки, ни земли, ни даже космического пространства. Голова закружилась, я рухнул вниз.
Саша упал на лед и в тот же миг исчез, как исчезали все убийцы, которых он казнил. И в тот же миг воскрес молодой вор. Он поднялся, держась за щелястый забор. Огляделся растерянно. Потрогал горло, сглотнул. Выбрался из-за гаражей во двор.
Мать надеялась, что Саша вернется. Часами сидела у окна. Плакала, перечитывала его прежние скупые письма (мама, у меня всё хорошо).
В ночь на 29 февраля ей стало невмоготу. Она оделась и вышла. Ключ оставила под кирпичом в саду, сын знал это место. Час был поздний, глухой. Мать прошла безлюдными улицами до заброшенной церкви над рекой. Вступила в темное, промозглое нутро. Постояла. Шагнула вперед и наткнулась на стену. Нащупала выключатель.
Это был ее дом.
Теплая еще печь. Часы молчат на буфете. На столе лежит Сашина школьная тетрадь по математике. Листы пожелтели.
– Саша, – позвала мать.
Никто не отозвался.
Колесо
Глаша уезжала на два месяца и обещала присылать письма.
– Когда вернусь, составлю по ним отчет о производственной практике.
– Очень удобно, – заметила бабушка.
05.07.1990
Здравствуй, моя дорогая бабушка.
Пишу письмо, завтра отправлю, почтовый ящик рядом с домом, по дороге на студию. Все устроилось как нельзя лучше, хотя поначалу я думала, придется вертать назад, никто ведь меня не ждал.
С вокзала я сразу поехала на студию, а они говорят, какой ВГИК, какая практика, нам ничего не приходило, никаких бумаг. Такая сердитая тетка меня встретила, секретарша. Сидит за пишущей машинкой, стучит какую-то бумагу, а я стою со своим рюкзачищем. На окошке на подоконнике цветет в горшке фиалка. В точности, как у нас с тобой фиалка, кудрявая, темно-фиолетовая, с двумя золотыми крапинами в середине каждого цветка. Она самая, наша, а не какая-то чужая фиалка, встречает меня, тянется всеми кудрявыми цветами. Ну ты помнишь мою идею про то, что мы все (сущие) умеем быть в разных местах в одно и то же время, только не знаем этого.
На этом месте письма бабка вздохнула, идею Глашину она понять не могла, она во всех Глашиных идеях винила пьяный, возбуждающий воздух этих лет. Не воздух, а морок, отрава, сладкий яд.
– Вы ее поливаете? – спросила я секретаршу.
– Жара, как не поливать.
– Да, не то, что у нас, дожди, дожди. Простуда, насморк, три платка с собой, по всем карманам. А приехала к вам и забыла про насморк.
Вдруг секретарша ко мне расположилась, включила в розетку чайник, достала пряники, позвала редакторшу из отдела телепередач.
В отделе на стене афишка с ребятами из «Взгляда». Так что я в хорошее место попала, в правильное. И главное, что вовремя. Ни днем раньше, ни днем позже.
Редакторша на меня посмотрела, спросила, чего я такая худенькая, сказала, надо питаться. И еще:
– Не знаю, как там у вас, а у нас в магазинах ничего нет, всё по талонам, но талоны вам дадут, в нашу столовую, а насчет жилья я вот вам что хочу предложить: я в отпуск ухожу с завтрашнего дня, уезжаю с мужем на все лето, а вы живите у нас. Если, конечно, вы не против за нашей собачкой присмотреть.
Бабушка ничуть не удивилась, она всегда знала, что ее Глаша внушает людям доверие. Свойство это природное, Богом данное.
И вот сейчас я пишу тебе письмо на большой и несколько запущенной кухне, а маленькая серая дворняжка по имени Райка тычется мне в коленки и просит погладить, а глаза у нее престранные, огненные, и огонь этот не красный, не желтый, а коричневый, самый темный. Кухня большая, комнаты большие, книг полно, рядом река, мы с Райкой в раю.
Тушенка, которую ты мне сунула, конечно, пригодилась, ела с гречкой. Крупы хозяйка велела брать, не стесняться. И крупы, и сахар, и муку. Они хранятся в берестяных туесах. Если вдруг такие увижу, куплю нам.
Ну вот мой самый первый отчет. Завтра на работу. Я рада.
Целую крепко, крепко.
Твоя Глаша
14.07.1990
Здравствуй, моя дорогая бабушка!
Пишу вечером, нашла силы, уж очень хочется с тобой поговорить.
А уж мне-то как хочется! – думала бабушка, сидя кухне. Громко и одиноко стучали за ее спиной часы.
Ты не думай, всё хорошо, люди прекрасные, живу я в самом лучшем месте. На другой стороне реки парк и колесо обозрения, вечером оно освещается маленькими огоньками и медленно, медленно, медленно поворачивается.
На той стороне я еще не бывала, нужно искать мост и нужно найти время, а его совсем нет, занята плотно, не продохнуть.
Будит меня Райка, стягивает одеяло. Мелкая коварная собачонка. Я плетусь на кухню. Какая же чудесная большая квартира, нам бы с тобой такую! Запущенная, конечно, я все даю себе слово помыть хотя бы полы, но хватает меня только на посуду и то не каждый день. Конечно, я привыкла, что ты дома и обо всем печешься. Ангел ты мой хранитель. Райка вертится под ногами и скулит, и стонет, просится на волю, я наскоро умываюсь и беру поводок, она пляшет у двери.
На набережной я спускаю Райку с поводка, она нарезает вокруг меня круги. Здесь просторно и пустынно. Дни стоят жаркие, яркие, а утром прохладно, людей никого на набережной нет. Из трещин в асфальте растет трава. Река большая, и смотреть на нее с высоты, с парапета, боязно.
Завтракаю на студии, в буфете, чаем и бутербродами с сыром. Смотрим вчерашний материал, монтируем, едем на съемки, возвращаемся.
Наши передачи выходят в эфир в семь часов вечера, в самое наилучшее время.
Люди смотрят. Звонят, пишут, наводят на сюжеты. Например, про инвалидов-колясочников. На местном заводе умельцы мастерят им на коляски моторы, и ребята устраивают гонки на старом шоссе, ночью. Шоссе ведет на кладбище, и это повод для шуток. Еще мы снимали один день хирурга. И один день патологоанатома. В милиции говорят, что нарушений меньше с семи до восьми, когда наш эфир.
Время такое настало, интересное.
Это молодость твоя, Глаша, настала.
Как будто открылась даль.
Мне бы на правнуков посмотреть, вот и вся моя даль.
В постскриптуме Глаша сообщала, что жить ей стало легче и веселее, так как теперь они с Райкой в большой квартире не одни, к ним напросилась жить Надя.
Мы вместе работаем на передаче, она журналист.
Она напросилась, а вы, дурочки пустили, а что за человек, и как так можно без хозяйского позволения?
Надя всех и всё в городе знает, у нас кран протек, она тут же вызвонила знакомого парня, он прокладку новую поставил, и стало отлично.
Еще и парень какой-то! А что он, кто? Водопроводчик? Еще не хватало! Они пьющие все.
С Надей наш быт наладился. У нее на пыль аллергия, так что я враз всё вымыла, пока Надя варила грибной суп. Оказывается, в шкафчике лежали сухие белые в полотняном мешочке.
Так что всё у меня хорошо, и не скучно, теперь и ем по всем правилам, и поговорить с Надей интересно: про город, про людей и вообще про жизнь.
Целую тебя крепко-крепко.
Твоя Глаша
21.07.1990
Здравствуй, моя дорогая бабушка!
Я не могу уснуть, думаю о прошедшем дне и мучаюсь, что вот он прошел, а я все упустила, самого важного так и не заметила. И не только я, все мы. День проходит, мы за ним гонимся на нашей студийной машине (о, я тебе ее еще опишу, непременно!), гонимся через весь город. Вот как вчера мчались на станцию, всю смену проходили с ребятами-путейцами, проверяли колесные пары, пробирались под вагонами, испачкались в мазуте.
Снимали: вот они работают, а вот они курят; пьют чай из термоса, нарезают громадными ломтями хлеб.
Славные ребята, один почти совсем без зубов, и делать не хочет, так, говорит, проживу, в естестве, и хохочет, не стесняется. Ему говорят:
– Ты с зубами хоть мяса поешь вволю.
– И где оно, мясо, его, считай, и нету нигде, даже на рынке в очередь. А когда достану, мне моя Валентина котлеток накрутит.
Они смеются, и мы все смеемся. А один, маленький, как мальчик, и весь черный, смуглый, он без мата совсем говорить не может, но так говорит, как будто это самые обыкновенные слова, самые даже необходимые.
Мы много всего сняли, много, а сюжет только на пять минут (это прямо роскошь, пять минут). Сколько же мы всего повыкинем при монтаже! В пять минут много не втиснешь. Мне жалко всего, что не попадает. Что не попадает, то пропадает.
Мне ужасно хотелось снять что-нибудь по-своему. И Надя договорилась, что я сниму заставку к нашей передаче. На шесть секунд. Это ого как много. Ты вот отсчитай до шести медленно, и поймешь.