Невыносимо.
Нина крикнула:
– Вася!
И тут же отозвался низкий мужской голос:
– Я.
Тишина.
Шаги.
В круг света вступил худощавый подросток. Никак не более четырнадцати лет. Он объяснил:
– У меня шнурок распустился, я завязывал.
Нина молчала.
– Здравствуйте. У вас только сумка?
– Здравствуй. Как видишь. Был еще чемодан, да сплыл. Улетел.
Вася посмотрел недоуменно.
– Как бабушка?
– Потихоньку.
Они пересекли железнодорожные пути и оказались на небольшой площади при станционном домишке с темными ночными окнами. Под навесом теплилась лампочка, скудно освещала старенькие «жигули».
Домишко, тусклый свет лампы, машина. Все это чудилось кадром из давно позабытого фильма.
– Вы впереди сядете?
– Сзади.
Вася отворил дверцу. Забрался на водительское сиденье. Оглянулся:
– Всё нормально?
– Тесновато. Стекло можно поднять?
– Конечно.
– А права у тебя есть?
– Конечно.
– Покажи.
– Я не захватил.
– Удивительно.
– У меня в другой куртке, в кармане. Я забыл.
Вася отвечал простодушно-искренно. Нина более вопросов не задавала.
Мотор забормотал, фары осветили дорогу. Машина мягко тронулась.
В прежние времена Нина бывала на станции только днем. Толпа томилась, ждала автобус. Тетки бежали к поезду, соблазняли пассажиров отварной картошкой, малосольными огурцами, пирожками с повидлом. В пристанционном домике располагались билетная касса и зал ожидания. Уборщица гремела ведром.
Машина катила медленно. Переваливалась через ямы и вновь выравнивала ход.
Автобус ходил к ним от станции по этой самой дороге. Нина помнила, что он был небольшой, помнила, как все стихали, когда он наконец отправлялся в путь.
Нина узнала мост (мосток).
Вспомнила речушку (они бегали сюда купаться, золотые песчинки прилипали к коже).
Взгорок (зимой катание на лыжах, кто дальше, кто до реки; лыжи у нее были короткие, скользкие, злые, долго она их приручала).
Дерево (старшие ребята подсаживали на толстую ветку).
Все казалось и чужим, и своим; почти исчезнувшим.
Забор.
Низкий Васин голос:
– Приехали.
Машина уже стояла. Фары освещали тропинку, она вела к калитке.
Вася обернулся. Предупредил негромко:
– Баба Саша спит.
– Не ждет?
– Я не говорил ей, что вы приедете. Чтоб не переживала. А то вдруг поезд опоздает или у нас какая поломка.
Нина ничего на это не сказала. Отворила дверцу и выбралась из машины.
– Погодите. Я с вами.
Вася отворил калитку и пропустил Нину вперед.
Все окна в доме были темные.
Дверь Вася отворил своим ключом. Прошептал:
– Будить не станем, а то напугается спросонья. Утром зато будет радость.
Нина медлила на пороге.
– Очень уж там темно, – сказала.
– Это так кажется. На улице фонарь светит. Прямо в окна.
– А ты тоже со мной пойдешь?
– Нет, не пойду, зачем?
– А ключ?
Он смотрел непонимающе.
– Зачем тебе ключ от нашего дома, отдай мне.
– Конечно.
Он положил ей на ладонь старый, абсолютно прежний ключ.
– Я вам постель постелил. На диване.
– Спасибо. Не стоило. Спасибо еще раз. Всего доброго. Спокойной ночи.
– И вам. Вы постарайтесь, не будите ее.
– Я поняла.
– А то она всполошится, если вдруг, да еще посреди ночи.
– Я поняла.
Нина смотрела на него отстраненно, холодно.
– Да, – спохватился он. – Да.
Он уехал. Нина дождалась тишины.
Она вошла в дом. Привычно заложила засовом дверь.
Терраска. На столе россыпью золотая китайка. Так и помнилось. Коридор. Дверь в чулан чуть приоткрыта. Темно за ней, черно. Там на стене у плиты, над красным газовым баллоном, должна висеть картинка: белый ствол березы на фоне безоблачной синевы.
Дверь в комнату. Обита по-прежнему клеенкой.
Нина нащупала ручку, потянула на себя. Дверь подалась. Не заскрипела, как прежде, наверно, заботливый Вася смазал петли машинным маслом.
Кухня.
Фонарь светил сквозь ветви яблонь, сквозь листву. На диване белела постель. На буфете тикали часы. Все знакомо, каждая мелочь. Занавеска на печи. Запах пудры. Стул возле окна, между диваном и столом. Холодильник включился.
«Привет, старичок. Громко стучит твой мотор, кажется, громче прежнего, аж чашки в буфете дребезжат».
Нина приблизилась к черному дверному проему, ведущему в комнату. Дверь сняли в стародавние времена, до Нининого рождения.
Комната. Нина помнила. Серебряные узоры на зеленых обоях. Шифоньер с полированными дверцами. Телевизор на тумбочке в углу. На подоконнике цветок декабрист. У стены металлическая кровать с шишечками.
Нина переступила порог. Плотные шторы скудно процеживали свет. Нина слышала стук часов из кухни. Слышала шорох. Наверное, мышь в подполе или крыса. Но никто не дышал в темноте. Да жива ли она?!
Нина нашарила выключатель, подняла рычажок. Свет вспыхнул. И Нина увидела на прежнем месте койку (не такая уж она оказалась высокая). На койке лежала под одеялом бабушка. Как же она постарела! Дышит?
Нина шагнула, бабушка вдруг сказала:
– Да выключи ты свет! – и перевернулась на бок, к стене.
Нина поспешно опустила рычажок. Постояла в темноте, как будто сгустившейся, и тихо вернулась на кухню. Душа ее успокоилась.
Нина разделась, забралась под одеяло. Хотела подумать о Коле и уснула.
Утром ей не хотелось вставать, не хотелось двигаться. Пахло молочной кашей, и Нине чудилось, что она проснулась ребенком. Что рука у нее вновь стала маленькой, детской, с коротко остриженными ногтями. Она бы не удивилась. Но лень было выпрастывать из-под одеяла руку и смотреть.
– Это что это, – услышала Нина совсем близко родной голос, – спит!
Нина разлепила веки и увидела солнечные пятна на побеленной известью печи.
– Наконец-то, – сказала бабушка. – Она держала в руке дышащий паром чайник (ручка обмотана кухонным полотенцем). – Подымайся, лежебока, завтрак готов.
«Ах, мерзавец, – подумала Нина про Васю, – обманул, напугал, выманил».
Впрочем, она не особенно на него злилась.
Нина собрала постель и спрятала в ящик под диван. Умылась под рукомойником в коридоре (все знакомо, все прежнее, детское: и цинковое корыто на гвозде под высоким, обшитым потемневшими досками потолком, и голая лампочка на витом шнуре, и половичок, и дребезг воды, и прохладный запах летнего утра, и бормотание радио).
Когда вернулась на кухню, стол уже был накрыт, бабушка раскладывала по тарелкам дымящуюся кашу.
– Ах, – воскликнула Нина, – как хорошо.
– Да, – сказала бабушка, – ты всегда кашу любила, не то что Нина. Другое поколение! Другое время им досталось, сытное, не то что тебе. Помнишь, как мы с тобой в шестьдесят третьем в очереди за хлебом насмерть стояли? Восемь лет тебе исполнилось, а все уже понимала. Нина в твоем возрасте чуть что, в слезы, а ты – кремень.
Нина уж догадалась, что бабушка принимает ее за маму, за Валентину, это ей в шестьдесят третьем исполнилось восемь.
– Из-за Хрущева голодали, чтоб ему пусто было; все целину раскапывал да в Америку ездил.
Разумеется, Нина и не подумала доказывать, что она не Валя, что год ее рождения 1975‑й, что календарь на стене врет и на дворе сейчас не восьмидесятый, а двухтысячный. Новый век. Не для бабушки, ее время остановилось.
Нина ела кашу, бабушка подкладывала варенье, прошлогоднее, смородиновое.
– Но ведь не скажешь, что зиму зимовало! Дух какой!
Нина подумала, и так велик был соблазн, что рискнула спросить:
– А где же Нина?
– Господь с тобой, неужто забыла? Не шутишь? И что с тобой дальше будет? У Громовых девка наша ночевала, спозаранку в лес поехали.
И Нина вдруг вспомнила этот летний день, не восьмидесятого, впрочем (врет календарь), а восемьдесят третьего года. Она и в самом деле ночевала тогда у Громовых, чтобы вместе с ними встать засветло, в четыре утра, выпить чаю с белыми булками, успеть на первый автобус до станции, сесть на рабочий поезд и доехать на нем до Кондакова.
Земляники набрали, Ритка Громова нашла ручей, пили из него воду. Высокая трава на поляне, дальний-дальний ход поезда. Ночевали в какой-то деревне, утром кричал петух, Ритка говорила, что черти от его кукареку бегут в ад, ночью возвращаются на землю. Нина потом уговаривала бабушку завести петуха, но не уговорила.
– Стучит кто, – вдруг воскликнула бабушка.
Нина очнулась и тоже услышала стук. Выглянула в окно, увидела тощего подростка. Он приветственно махнул ей рукой.
– Кто это? – спросила бабушка. – Ты знаешь, Валя?
– А вот сейчас я спрошу, – сказала Нина и поднялась из-за стола.
Она распахнула дверь и сердито уставилась на Васю.
– Привет, – сказал он, – я Вася.
– Вижу.
– Я думал, вы меня не признали, темно было вчера.
– Я-то ничего, я признала, а вот бабушка моя тебя, судя по всему, первый раз в жизни видит.
– Это ей кажется.
– Она тебя не помнит.
– Она не помнит вчерашний день.
– Ну, если на то пошло, она примерно лет двадцать последних не помнит.
– Кто это, Валя? – Бабушка выступила из кухни в коридор.
– Здравствуйте, баба Саша, я Вася, Лампии Яковлевны племянник, я вам клубнику принес.
И он поднял небольшую корзинку с клубникой, чтобы бабушка могла ее видеть.
– Племянник?
– Вчера приехал.
– А сама-то она что, постеснялась зайти?
– Она после зайдет.
– Ну вот пусть после и приносит свою клубнику, а мы поглядим. Иди, племянник, с богом.
Вася не уходил, и бабушка вернулась на кухню. Обитую потрескавшейся клеенкой дверь закрыла за собой плотно.
– Поссорились они с Лампией, – объяснил Вася, – все хочу помирить.
Нина смотрела на него пристально.
– Ладно, – сказал он, – пока.
– Не спеши.
Он вздохнул.
– Не вздыхай. Зачем открытку писал?
– Чтоб вы приехали.