Следует напомнить, что был первый день нового года, утро, пустынные улицы.
Подморозило, и Валентина ступала осторожно и шептала: «Спаси и сохрани». О чудо, кафе у метро работало. Валентина взяла чай. Девчонка за прилавком сонно посмотрела на окровавленную повязку и сказала:
– С Новым годом.
Валентина выпила чай. Спросила Яндекс, нашла подходящую квартиру, позвонила риелтору. К вечеру она сняла тихую (окна во двор) однокомнатную квартиру в старой пятиэтажке.
Рябина. Снегирь на ветке. Кошка дремлет на капоте машины. Как будто и не Москва, провинция. Слышны поезда. И это тоже кажется провинциальным: ход невидимого дальнего поезда.
Что она здесь делала ранним утром 29 декабря? На этой улице, возле этого дома? Валентина не могла вспомнить. Ходила по округе, всматривалась в окна, в лица. Ничто не пробуждало ее память. Взяла в аптеке нурофен, бинт, послеоперационный пластырь, мирамистин.
– У вас телефон звонит, – сказала аптекарша.
– Слышу.
Вышла на улицу, ответила:
– Митя. Привет. Нормально. Сижу. Лежу. В окно гляжу. Старуха? Кричит. И я скучаю. Завтра увидимся. До завтра. Да.
Тошно вечером одной в незнакомом доме. Углы все темные. Одиноко. Поговорить не с кем. С рукой только:
– Хватит болеть. Давай повязку менять. Не бойся. Я справлюсь. Я осторожно. Я бережно. Поверь. Мы тебя любим. Мы, это кто? Вторая рука, правая, ноги, голова, глаза, живот, грудь. Все мы. Любим. И желаем скорейшего выздоровления.
Утром проснулась, подумала: «Где я?» Услышала поезд и тотчас вспомнила.
Квартирка ничего. Старенькая, но чистая. Газовая плита с черными допотопными ручками. Без спичек не зажжешь. Предусмотрительно оставлен коробок. С одной действующей рукой не знаешь, как и быть. Ладно. Обойдусь пока. Чайник есть электрический, и на том спасибо. Воды налить и кнопочку нажать – вся забота. Удобная современная жизнь. В доме ее немного, современной.
Радиоточка на кухне. Надо же. Сейчас как сообщит, что сегодня второй день нового, семьдесят третьего, к примеру, года, и, значит, родители мои живы, а я не существую, но отчего-то вижу улицу за окном.
Прочь отсюда, прочь. На свежий морозный воздух.
Кто-то поспешил, выставил на помойку елку в обрывках сверкающей мишуры. Еще живую.
Ресторан. Небольшой, тихий в этот день и в этот час. Валентина заказала картошку с грибами, кофе. Митя позвонил в двенадцать:
– Привет, Валюша, я здесь.
– Хорошо.
– Ты как?
– Нормально.
– Голос у тебя какой-то.
– Это я в очереди сижу. Рентген надо сделать. Для выписки.
– Рука болит?
– Нет. Уже нет. Ну пока. Меня вызывают.
Перезвонил через час:
– Привет. Ты как там, скоро? Тут уже выходит народ. Уже многих выписали.
– Мне пальто еще не принесли. Со склада. И сапоги.
– Рука-то как?
– Спит. Отдыхает.
Через час:
– Валь, не принесли еще пальто?
– Не знаю.
– В смысле? Валь? Ты чего? Ты где?
– Я? Дома.
Заблокировала номер. Больше ты меня не потревожишь.
Митю заблокировала, а ее нет. Почему? Митю возненавидела, а ее пожалела. Почему? И на звонок ее ответила, не сбросила звонок:
– Да. Хорошо. Я не против. Мне удобно. Я тебе скину адрес.
И вот они сидят с Нюркой в небольшом ресторане (тихо, сонно, мигают новогодние огоньки). Официантка ждет, не торопит.
– Что ты хочешь?
– Да я не знаю. Я так.
Нюрка растеряна. Ее тревожит (пугает) спокойствие Валентины. Даже не спокойствие, благодушие.
– Закажи плов. Великолепный. Я угощаю.
– Что ты, Валь, я сама.
– Нет и нет. Я. Плов. Два. И шампанское. Новый год, Рождество. Ты любишь восточные сладости? Чай непременно зеленый.
Официантка ушла.
– Совсем еще девочка. – Валентина смотрела ей вслед. – Как наша Машка. Тоже официанткой подрабатывает в своей Германии. Они многие там и учатся, и работают, молодцы.
– Валь.
– Что?
– Я ведь. Я хотела. Прости-прости-прости. Это один только раз единственный, бес попутал. Выпили. От этого. Все уже разошлись, а мы сидим вдвоем, как сироты. Ему неохота одному, и мне туда к себе в одиночку неохота. Сидели просто, даже не думали.
– Нюрка.
– А.
– Угомонись. Я все это знаю.
– Знаешь?
– Как будто сама видела. Можешь не трудиться рассказывать. Нам шампанское несут.
– Откуда ты знаешь? Ты с Митей встречалась?
– Нет, подруга, нет. Митю я бы слушать не стала. И слышать его не хочу, и видеть его не хочу, и обонять не желаю, и осязать тем более.
– Он любит тебя.
– А я его не люблю. Уже нет.
– А Маша?!
– Маша. Когда она по-немецки трындит, я теряюсь. Совсем чужой человек.
– Валя, что ты такое говоришь.
– А когда по-русски лопочет, тут же родная. Главное, чтобы без акцента, чтобы мелодию не забыла, понимаешь?
– Да. Наверное.
– Маша взрослая. Переживет.
– А Митя? Прости его, Валечка.
– Не могу. Тебя могу, а его не могу. Так и передай. А еще передай, я вспомнила, отчего вдруг оказалась здесь, в этом тишайшем районе тогда, двадцать девятого. Я ведь всегда мимо него проезжала-пролетала, мимо, по МЦК на «Ласточке», и часто-часто смотрела из окна на эти дома, на крыши, на старые деревья, смотрела и думала, что вот никогда там не побываю, что всегда мимо. И эти дома, крыши, деревья, они вроде картинки ко всей моей жизни. К любой жизни. Ты ходишь одной и той же маленькой дорогой и никуда не сворачиваешь. И вот утром 29 декабря я подумала: а куда я спешу, выйду и посмотрю, что там. Как молодежь нынче говорит, закрою гештальт.
В этот же день 29 декабря упала женщина и попала в ту же палату номер семь. Тоже левая рука, нерабочая. Перелом сложный, и лучевая кость, и локтевая. Телефона у нее с собой не было. Выскочила наскоро, до магазина.
Она по телефону не горевала, звонить ей особо было некому, жила одиноко, разве что на работу доложиться. Да и то не к спеху. Начальница разрешала по три дня в году пропускать без больничного. Как раз получалось три рабочих дня: 29‑е, 30‑е, 31‑е, а потом праздники.
Лера, так ее звали, сидела на койке вдоль стены и уже тому была рада, что рука перестала ныть. Да и чего ныть? В тепле, под присмотром, беспокоиться не о чем. К вечеру привезли в палату ужин, и Лера съела жиденькое картофельное пюре и кусок отварной колбасы. Выпила компот, улеглась и уснула. Ночью рука вновь разболелась, но к утру успокоилась.
Все шло своим чередом. Анализы. Завтрак. Терапевт. Разговоры соседок. Один рассказ запомнился Лере, про кладбище возле Мытищ.
Тетка когда-то давно ходила через него на работу и обратно, кладбище было старое, все заросшее.
– Там кошечка жила, – говорила тетка, – иногда выходила ко мне и всегда из одного места, там такие заросли, не пробьешься, да я и не думала, шла себе мимо по тропинке. Иногда возле какой-нибудь могилки остановлюсь и почитаю, кто там лежит. И дальше пойду. Я кошечке всегда колбаску припасала, нарочно у нас в гастрономе брала. Молодая была, совсем девчонка, ничего не боялась. Могла, конечно, и улицей ходить, но дольше в три раза, а мне хотелось быстрей. И не боялась. Мне казалось, что кошечка меня бережет. Была она вся серая, дымчатая, а глаза золотые. Как-то по осени она перестала ко мне выходить. Я решила продраться через заросли, посмотреть, вдруг она там лежит, болеет. Не нашла. Могилки старые посмотрела. Сто лет назад жили люди, а то и больше. Какая-то Ирина Африкановна. И так люди прозывались. Стою я возле старого камня в тишине, солнце тихое, я голову поднимаю, смотрю в небо, а там самолет летит. Махонький. А в нем, значит, люди.
И замолчала тетка. Задумалась.
– Дальше-то что? – спросили ее.
– Ничего. Вернулась на тропинку и домой. Потом дожди полили, похолодало, темно и утром, и вечером, и стала я улицей ходить.
– А кошка?
– Не знаю. Мы в Лосинку переехали.
– Я думала, мистика.
– Да нет. Без мистики.
Отчего-то Лере теткин рассказ понравился. Ирина Африкановна в земле. Самолетик в небе. И живой маленький человек. Маленькая живая душа.
31-го сделали операцию, ночь прошла в глубоком сне. Выписали 2-го. Принесли куртку, сапоги. Всё в целости и сохранности, и рука в целости, починили, спасибо доктору, пожилой, подтянутый, спокойный.
Дома открыла холодильник. Взяла красную рыбку (к Новому году берегла), отварила к ней картошки, стопочку налила. За Новый год. Чтобы лучше старого.
11-го сняли швы, открыли больничный. Хирург посоветовал мазь (название написал на бумажке). Лера втирала три раза в день, всё по инструкции. На четвертый день она заметила, что рука окрепла и обросла темным, совсем мужским волосом. Лера испугалась, выкинула мазь, а руке сказала: «Ты что?»
Стоит пояснить, что Лера мужской ласки не знала и даже боялась. Порой она оказывалась близко к мужчине, в лифте или в общественном транспорте, и ей чудилось, что она попала в логово зверя, зверь делает вид, что не замечает ее, но вот он повернет голову, посмотрит невероятными своими глазами, темными или светлыми, с черными дырами зрачков, посмотрит, раздвинет губы в улыбке и съест. Съест и забудет, что была такая Лера, в небо смотрела (самолет летел), чай пила. Была да вся вышла. И даже не насытится, как будто не человека съел, а пустой воздух.
Лера сидела на девичьей (в сорок-то пять годков) кухне и смотрела на руку зверя, вышедшую из собственного ее тела и как будто смирную, тихую, с красным длинным шрамом на нежной, детской стороне. Кисть широкая, пальцы длинные, сильные. Шевелятся. Слушаются. И эта покорность чужих сильных пальцев Леру вдруг растрогала, до слез.
Крепкая мужская рука взяла салфетку и промокнула Лерины слезы. Лера наклонилась и поцеловала руку. В шрам. В ладонь (ах, какая длинная, дивная линия жизни). Лера положила слабую женскую ладонь в мужскую. Пальцы левой сомкнулись и сжали правую. Крепко, до боли, и боль эта оказалась Лере приятна.
– Мы приготовим ужин, – сказала Лера левой руке. – Ты будешь помогать. Наточишь нож. Я совсем не умею точить ножи. Они у меня все тупые.