И левая рука взяла нож и наточила его.
Через десять дней рука ослабла, волосы посветлели. Лера бросилась в аптеку, схватила мазь. Увы, воздействие не повторилось.
Один писатель говорил про свою правую руку, что она пишет за него. И когда он умер, его безумный поклонник пробрался в больничный морг, отрезал правую писательскую руку, завернул в тряпицу и унес. Хранил он руку в особом растворе. С наступлением ночи вынимал, обтирал чистой салфеткой и бережно клал на письменный стол. На нем все уже было приготовлено: и бумага, и остро отточенные мягкие карандаши разных цветов. Едва оказавшись на письменном столе, рука оживала, хватала карандаш и бросалась писать.
Все было устроено, как писатель любил: ночь, цветные карандаши, стопка листов, крепкий горячий чай в простом граненом стакане, золотистый, как бы закатный, свет настольной лампы. Время от времени рука откладывала карандаш и бралась за стакан. И тут же отставляла. Рука словно вспоминала, что нет рта, к которому следовало бы поднести чай.
Однажды Илья, так звали поклонника, расхрабрился и сел за стол, в то время как рука правила уже написанный текст. Рука отложила карандаш (строгий, темно-синий).
Она лежала спокойно, лишь пальцы слегка подрагивали. Крепкое запястье. Широкая кисть. Бледная. Давным-давно не видевшая солнца. Навсегда лишенная дневного света. Рука, казалось, нервничала из-за незваного соглядатая.
Илья смущенно поднялся и отступил от священного стола на несколько шагов.
Надо сказать, что стол был из писательского кабинета, неподдельный. Огромный, тяжелый, старый, скрипучий. Он представлялся романтическому Илье кораблем, на котором Андрей Николаевич (так звали писателя) путешествовал в своих грезах.
Наследники распродавали папину рухлядь. Архив сдали, разумеется, в РГАЛИ; весь, до последней бумажки. Мелочь, вроде старой мыльницы, стоптанных туфель, допотопного хрипатого приемника, снесли на помойку. Илья подбирал всё. Стол предлагался задаром, лишь бы вывезли. Таким образом Илья побывал в писательском кабинете. Увидел стену, в которую упирался стол (упирался писательский взгляд). Спросил разрешения и сфотографировал стену. Сфотографировал потолок, пол, вытертый восточный ковер, кресло, лампу. Кресло и лампу ему разрешили забрать вместе со столом, за компанию.
В ящике стола Илья обнаружил мятный леденец в бумажной обертке. Сладкий и прохладный запах держался стойко. Иногда Илья открывал ящик, смотрел на леденец (там ли) и вдыхал запах. Вспоминал строки Андрея Николаевича о липкой сладости, о военном (сгоревшем) детстве и взрослых (несладких) радостях. Впрочем, стихов Андрея Николаевича Илья не полюбил. И роман не дочитал. А вот рассказы все знал наизусть. Рассказы, казалось Илье, указывали на смысл нашей всеобщей жизни. На то, что смысл все-таки есть.
Перескажем (мы наизусть не помним) один из милых сердцу Ильи рассказов: «Андрей Николаевич любил выехать на самой ранней электричке как можно дальше от Москвы, сойти на какой-нибудь заброшенной платформе и побродить по окрестностям. Лес то будет, поле или, может быть, поселок городского типа с маленьким, выкрашенным серебряной краской Лениным на постаменте.
Скучная площадь, в точности как у нас в поселке (вот в Петербурге есть Сенная площадь, а у нас – Скучная). Крохотный рынок. Деревянный прилавок под навесом. Картошка. Соленые огурцы. Семечки жареные. Автобус разворачивается, подымает пыль. Времена давние, глухие, советские.
Как-то раз писатель бродил по осеннему лесу, наслаждался одиночеством, забывал себя. Он вышел на поляну и увидел на старом почернелом пне семейство опят. День стоял тихий, мирный, блеклый. Лес не дышал за спиной. Как будто не существовал. Ничего не происходило. Писатель подступил к пню (хрустнула под ногой сухая ветка), срезал один гриб и второй и вдруг услышал за спиной негромкий голос:
– Я бы не советовал.
Писатель обернулся. Совсем рядом, на поваленном стволе, сидел мужчина (как он мог его не заметить прежде?), одет он был в пиджачную пару (поношенную), в штиблеты (нечищеные). В руке у мужчины белела незажженная сигарета.
– Я бы закурил, – сказал мужчина, – но лес сухой, опасаюсь поджечь.
Писатель стоял растерянно.
– Хорошо, – проговорил мужчина. – Светло.
И закрыл глаза.
Лицо у него было бледное, нездоровое, вероятно, он много времени провел то ли в больничной палате, то ли в камере, то ли в другом закрытом от солнечного света месте и вот выбрался на осенний воздух.
Тихо, стараясь не потревожить сидящего, писатель отступил с поляны в лес. Он долго шагал на голос железной дороги, пока не вышел к платформе. Два срезанных гриба он выбросил, оставил в лесу, оставил умирать, так ему подумалось. А еще подумалось, что все они там, в лесу, ждут смерти, не временной зимней, а вечной».
Такой примерно рассказ (в нашей, не совсем ловкой, передаче).
В 1986 году двадцати лет от роду Илья угодил в больницу с аппендицитом. После срочной операции его привезли в большую прохладную палату, пролежал он в ней несколько дней. Спал, ел больничную кашу, пялился в старинный высокий потолок, слушал чей-то приемник (футбол, трансляция; го-о-ол, а-а-а-а).
Бабушка навестила, жаловалась, что давно не бывала в метро, отвыкла, голова закружилась от долгого спуска в подземелье.
– А ну как остановится электричество – и не выберешься на свет божий из тоннеля, как заживо погребен.
Принесла она отварной картошки и паровых котлет, медлила уходить, боялась назад под землю, и думали всей палатой, как ей добраться до Таганки верхним транспортом. Записали на бумажку маршрут, номера автобусов и названия остановок.
Она не разобрала цифры и заехала не туда.
– Но такой хороший район, зеленый, и даже петух откуда-то голос подавал. Не то что у нас на Таганке.
Квартира их в старом доме смотрела в узкий двор, солнца не знала, и всегда в ней было холодно. Даже в самое пекло, когда плавился в городе асфальт, бабушка ходила по дому в коротко обрезанных валенках и в шали на пояснице.
Скоро Илья выписался и позабыл о скучной палате, о ночных вскриках рыхлого толстяка (он говорил, что плавал когда-то матросом на большом корабле). О боли Илья тоже позабыл.
Как-то раз поздним уже вечером они ужинали на кухне. По обыкновению, работал приемник, старинный знакомец.
Подводный зеленый свет за стеклянной шкалой, прохладный мужской голос.
Илья слышал и не слышал. Ел, смотрел в темное окно, за которым стояла уже зима, заглядывала с той стороны. Затрещал телефон, бабушка вышла в коридор, заговорила громко:
– Алё, кто это, Сима, ты?
Илья прикрыл дверь, повернулся к приемнику, и голос сказал ему в лицо:
– А вдруг электричество кончится, и все погаснет, и поезд встанет в тоннеле, не выбраться, как заживо погребен.
Голос, хорошо поставленный, актерский, рассказывал с чуть насмешливой интонацией (совершенно здесь неуместной), как всей палатой придумывали старухе путь, чтобы не спускаться ей в страшное подземелье, как вспоминали автобусные маршруты, и рассказчик (голос бы еще актеру попроще, чтоб не мешал рассказчика слышать и понимать, не путал бы акценты) что-то свое вспоминал об этом маршруте, как в самом раннем детстве один, без взрослых, покатил вместо школы до самой конечной остановки, там стояли новые дома прямо в поле и дул ветер.
Илья тоже попал в рассказ. Он тихо лежал у стены, смотрел в потолок, как в небо. И, кажется, ему было все равно, где он, кто он, зачем.
«Мне не все равно», – хотелось Илье возразить рассказчику.
Актера же хотелось попросить говорить ровнее, не возвышать так голос и не снижать; не американские горки этот рассказ, он что-то совсем другое, от него, как прелыми листьями, пахнет грустью.
Илья был потрясен. Человек увидел Илью, запомнил, запечатлел. Навсегда? Пусть не его, пусть только его тень.
Илья пытался припомнить ту палату и ее обитателей, но рассказчик как будто подменил его память своей. А сам остался в глубокой тени, как в омуте. Сколько туда ни вглядывался Илья, не мог никого разглядеть.
Ушел после первой лекции, не вынес – и так ничего не слышал, не понимал. Рванул на Калининский проспект в самый большой московский книжный.
Имени писателя он не знал. Листал одну за другой книги современных авторов, и все было не то, другие какие-то слова, интонации, голоса. Не то, не то. Илья устал, опустил руки, стоял потерянно.
Смирный маленький старик вдруг обратился к Илье:
– Простите, ради Бога (с большой, несомненно, с большой буквы), за беспокойство, давно наблюдаю (наблюдаю!) за вами.
Все хорошо было в старичке, и даже старое вытертое пальто не портило впечатление, умиляло. Всё хорошо: и голос, и манеры, и течение речи, и смысл ее – но запах! Немытый, запущенный, одинокий, стоял возле Ильи человек, и в другое время он бы не стерпел, сбежал, но не в этот миг отчаяния и надежды.
– Вы что-то ищете и не находите. Но что?
– Я ищу одного автора. Его книгу. Я слышал его рассказ по радио. Вчера.
– Надо позвонить в радиокомитет и все выяснить, – легко и просто нашел выход старик.
– А как туда позвонить?
– Телефон мы узнаем в справочной. У вас есть деньги?
Я уже не помню, сколько тогда стоила справка: чуть больше рубля или чуть меньше.
В стеклянном киоске возле ЦУМа и Малого театра им дали номер. Тут же нашли телефон-автомат, опустили медную денежку.
– Алё, – отозвался голос. Женский. – Алё, я вас слушаю.
– Здравствуйте! – крикнул Илья. – Это радиокомитет? Подскажите насчет вчерашней передачи, там читали рассказ, но имя автора…
Короткие гудки. Разговор оборвался (гудки-обрывки, клочки).
– Трубку бросила! – рассердился Илья. – Дура.
– Нехорошо, – огорчился старичок. – И разговор прерывать нехорошо, и дурой обзываться. Никуда не годится.
– Что же делать?
– Надо подумать. К несчастью, на голодный желудок думается неважно.
Стояли они в центре большого и прекрасного города, не мороз, около нуля, но холодно, серо, скучно, ветрено. Кто-то уже кричал в трубку: