Хроники забытых сновидений — страница 36 из 38

– Ну да, ты ж с кавалером сегодня, налегке. Тогда я возьму, а то что добру пропадать.

Он курил у дверей, ждал. Время не торопил, не волновался.

Увидел ее, отбросил сигарету.

Шел с ней рядом. Ни слова не произнес. Молчание не тяготило. Казалось (ей), уже сто раз они вот так шагали вместе. Спокойно, неторопливо. Улица освещена была скудно, в трамвайный парк медленно закатывал трамвай. Они пережидали. Смотрели на него снизу вверх. Пахло тополиными почками. Вдалеке гудел проспект.

До проспекта они не дошли, свернули на боковую улочку. В детском саду, в нижнем этаже, горел свет. Ее туда водили, она помнила. Пол деревянный. Молоко на кухне вечно подгорало. За детским садом, в темном сквере, кто-то вдруг рассмеялся.

Он так уверенно, спокойно шел с ней, как будто знал дорогу.

Арка. Двор. Подъезд. Дом старый, в пять этажей, без лифта, ступени исхожены, помнят подошвы ее детских сандалий.

Поднялись на третий этаж. Вынула из кармана плаща ключи. Упустила, уронила. Дзынь. Он поднял, подал. Без улыбки, серьезно. Открыла. Вошла первой. Хотела включить свет, но он перехватил ее руку. Сжал. Притиснул ее к стене. Жарко, темно, тесно.

– Погоди, постой, щас.

Она вывернулась, бросилась в туалет. Он слышал все звуки, журчание, шорох. Стянул башмаки, неслышно ступая прошел в комнату, различил в полумраке диван. Телевизор в углу накрыт вязаной салфеткой. Воздух затхлый. Он приблизился к окну. Отворил форточку. Укололся о кактус. Почувствовал ее близкий запах, обернулся. Она стояла голая, теплая, беззащитная, покорная. Он шагнул к ней, взял в рот темный сосок. Обнял.

– Пальто, – прошептала она, – колется.

Он отпустил ее, сбросил на пол пальто. Толкнул ее на диван.

– Давай разложим, а то узко.

«А-ах-а-ах» – это она. Он: «Ммм-ммм». Волосы мокрые, весь мокрый, горит в жару. И она с ним, в одном огне. Он весь ее, и телом, и душой (а есть ли в нем душа), и мыслями (ей навсегда неведомыми).

Лег на спину. Глаза прикрыл. Отдыхает. Наготы своей не стесняется, не помнит. Так и простыть недолго, из форточки тянет ночным холодом. Она вынула из шифоньера свежую простыню. Набросила на него. Халатик накинула – и бегом на кухню.

Ах, чем его накормить, чтобы и вкусно, и язву не пробудить? Он там лежит отдыхает, а она ставит чайник. Чай у нее китайский, он такой сроду не пробовал, а джем собственного приготовления, нежный, ароматный, клубничный. Яйцо сварить. Яйцо всем можно. Хлеб вчерашний, подогреть на сковородке, на желтом топленом масле, на самом медленном огне. От такого сытного запаха мертвый встанет и пойдет.

Появился в трусах, в рубашке на голое тело, совсем домашний, теплый, прирученный (так ей хотелось думать). Ел не жадно. Не торопился.

– Как тебя зовут? – решилась спросить.

– Вадим.

– Ты ешь, Вадим (приятно было обращаться к нему по имени), ешь, пока хлеб не остыл, а я чай заварю. А к чаю сливки. Любишь чай со сливками? По-английски.

Он улыбнулся.

Она разглядывала его в желтом электрическом свете. Свет этот давал глубокие тени, старил.

– Работаешь, учишься? – спросила.

– Всё вместе.

Улыбнулся вновь. Улыбался он легко, ласково, как ребенку.

– А я только неполное среднее осилила. Кому что дано. Не помню (помнила), я сказала тебе, что меня Зиной зовут?

– Прекрасный чай, Зина.

Век бы слушала его голос.

– Яичко съешь. В мешочек. Самое полезное. Деревенское, на рынке беру, магазинные рыбой пахнут, и желток белый, как рыбий глаз.

Он рассмеялся. И она рассмеялась. Эхом.

– И кур я только на рынке беру. Полтора часа варю бульон на тихом огне. Как-нибудь попробуешь. Коньячку хочешь? Грамм пятьдесят всем можно.

Уснули в обнимку. А проснулась Зина (прежде будильника), нет никого в руках, улетела птичка. Как будто и не держала. Запах остался, да следы в прихожей. Где-то в грязь наступил, уже засохла.

Вечером он ждал у служебного входа, сигарета тлела в пальцах.

Она как чувствовала – торопилась, но сумку на этот раз прихватила, уже не стеснялась, воображала, что приготовит к ужину. Мясо по-французски? Лук, говядина (прекрасная вырезка), сыр (советский), майонез, духовка. И картошечки отварит. Милое дело.

Каким-то чудом она всегда знала, когда можно тащить сумку, а когда лучше оставить, так как он позовет гулять и они дойдут до проспекта, сядут в троллейбус и покатят в центр. В троллейбусе он возьмет ее за руку, как маленькую, и будет держать.

Иногда он водил ее в кино на странные немые фильмы (один из них назывался «М»), всегда черно-белые, как будто их снимали в тревожном лунном свете. Она всегда засыпала. Он будил ее поцелуем (в ухо), как принц спящую красавицу. Но чаще всего они бродили по городу, из одной улицы в другую (она и не пробовала запоминать). В дальних переулках всегда было тихо, и город различал их шаги.

Она никогда, ни единого раза, не слышала, как он встает (под утро?), собирается и уходит. В миг самого сладкого, самого глубокого ее сна.

Жизнь ее наполнилась.

– Ты прям помолодела, – завидовала кассирша.

Ей хотелось побольше выведать про Зинкиного ухажера (еще она говорила: прихехешника), но Зинка не могла утолить ее любопытство, так как ничего толком не знала. То ли учится, то ли работает, то ли всё вместе.

– Староват он уже для учения. Не знаешь, сколько ему лет? Спроси. Поинтересуйся.

Но рядом с ним Зинка забывала все вопросы.

Весь июнь они встречались и начало июля, а 7‑го числа утром Зинка проснулась в ужасе от предчувствия (знания), что ни сегодня, ни завтра и, может быть, никогда его не увидит. Он не придет. А где его искать, она не имела ни малейшего представления.

И так ей было без него скучно, тесно, что невозможно терпеть, и она принялась его искать. Но как искать в таком большом городе человека, про которого ничего не знаешь (хотя кажется, все, все знаешь), кроме имени, и очень может быть, что это его имя придумано только для тебя, что все другие зовут его иначе.

Зинка не брала продукты; кассирша поначалу радовалась, семейство у нее было большое, прожорливое, но скоро начала обезумевшую Зинку жалеть и уговаривать забыть Этого (такое кассирша присвоила ему имя – Этот) и взять с собой хоть рыбку.

– Лосось копченый, когда у нас был копченый лосось? Ты понюхай, а. Дома. С картошечкой. Да под водочку. Девчонок своих позови в гости. Расслабитесь.

Нет. Конечно, нет. Видеть их (любопытных, жадных до чужой боли) никак не хотелось. И Зинка моталась после работы по Москве.

Начало пути всегда было одно, всегда то, с ним общее. Пешком мимо трамвайного парка (узкая улица, старые, повидавшие жизнь тополя), проспект, остановка, троллейбус. Она высматривала его в каждом пассажире, в каждом прохожем. Иногда ей слышался его голос, и она не могла сообразить, откуда он раздается. Оглядывалась потерянно. Троллейбус пересекал Садовое кольцо, пассажиров оставалось немного, Зинка выходила, оглядывалась и брела куда глаза глядят. По большим шумным улицам они не ходили, и Зинка выбирала глушь, переулки с корявыми тротуарами, с вросшими в древнюю землю домами, иногда по самые окна. Московские переулки путали, кружили, шли то вверх, то вниз (то покажут церковку с синим куполом, а то спрячут). Были они здесь, не были, Зинка не знала, не помнила. Останавливалась, ждала, вдруг он выйдет из-за угла. Появится.

Как-то раз она забрела на крохотную площадь, и площадь как будто ей подмигнула. Зинка была здесь. С ним! Не единожды видела Зинка этот дом со львами (каменные их лица смотрели с фасада не меньше сотни лет, почти вечность).

Зинка осторожно пересекла тихую улочку. За углом стенд, а на стенде афиша. Человек изображен, он оглядывается, а на черной его спине намалевана страшная буква. М. Отчего она страшная? Оттого ли, что он эту букву не видит? Оттого ли, что он в смятении, как будто слышит за собой шаги, оборачивается в пустоту? Ужас на круглом лице.

Билет недорогой, 35 копеек, на последний вечерний сеанс. В буфете подают кофе в маленьких чашках. Ей досталась с трещиной. Едва заметная трещина, с паутинку толщиной. Кофе горячий, пить невозможно. Стоит чашка перед ней на столике, а столик в углу, за фикусом, все мизерное фойе оттуда видно. Нет его, нет.

Три раза ходила она смотреть этот фильм, как в засаду, как будто ловила на живца, и на четвертый раз молитвы ее были услышаны. Сидела она не так удачно, столик за фикусом оказался занят, пришлось устроиться на виду, возле стеклянной витрины, так что он увидел ее мгновенно. Не смутился, не поздоровался, не кивнул. Конечно, он был не один. Спутница его густо намазала губы, и Зинка ничего не видела, кроме ее кровавого рта. Вампирша, так сразу окрестила. И еще почему-то: парикмахерша. Он взял вампирше-парикмахерше лимонад. Та оставила на краю стакана багровый след.

– Приглашаем в зрительный зал, – сообщил всегдашний приятный ровный голос.

Сидели они в одном ряду, тут Зинка не прогадала. Он брал билеты исключительно на последний ряд в середину. Через кресло от него Зинка сидела. Через пустое кресло. Через пробел (через прочерк; ничего белого не было в этом промежутке, только черное). Можно было протянуть руку и коснуться его руки. Но Зинка сидела смирно. Не сводила невидящих глаз с экрана.

Весь город охотился на М, охотился на убийцу, на Крысолова, змеиным свистом приманивающего детей. Дети обречены. Город обречен (город без детей). Нет, обречен М.

Сеанс окончен. Зажегся, ослепил, пробудил свет. Они поднялись. Начали пробираться к выходу. Зинка смотрела вслед. Она сидела, пока не осталась в зрительном зале одна. Пока кто-то не заглянул и не сказал:

– Ночевать собралась?

Она знала, больше его не отыщет. И в кинотеатре этом он никогда уже не появится. Москва большая, найдет, где смотреть свое лунное кино.

Но почему, почему так, она не могла взять в толк. Чем она хуже этой парикмахерши с бешеными губами? Разве та накормит так сладко? Разве сумеет любить так полно, без оглядки, забыв себя, время, место? Да никогда. Никто.