– Всем ты хороша, – утешала кассирша, – а мужики – сволочи, тем более Этот. Наскучила. Разнообразия ищет. И первая красотка наскучит. Да Этому и не нужна красотка, от красотки он сам бы рванул куда подальше. Ему чтоб без претензий была.
Раскусила она его, что и говорить. Пожалела (Зинка похудела, подурнела) и подсказала, что есть такая баба Феня в Сокольниках, может помочь.
– А любит колбаску полукопченую, селедочку любит, а из сладкого простые конфеты «Мечта».
Конец августа, неподвижный прозрачный воздух, время замедляет свой ход.
Маленький пруд в окружении больших домов, а в пруду, в неподвижной воде, белый лебедь. Зинка поклонилась лебедю и направилась к дому. Восьмой подъезд, двенадцатый этаж.
Русый волос его. Черный волос Зинкин. Баба Феня сожгла их вместе, пепел стряхнула в чашку с простой водой, пошептала над чашкой и велела Зинке выпить в три глотка.
В тот же миг он захотел ее видеть. Быть с ней. Немедленно. Бросить все и бежать к ней, уткнуться ей в колени, заплакать, засмеяться. Во рту пересохло. Только Зинка могла утолить эту жажду.
Он стоял в лаборатории перед холодильной камерой с химикатами, стоял, позабыв, зачем он подошел сюда, что хотел достать. Какую-то стеклянную колбу. На ней должно быть написано А‑378. А что это значит? Он не мог сосредоточиться.
– Что с тобой? – спросил кто-то.
Он обернулся на голос. Увидел красивую женщину в белом халате. Как ее зовут?
– Что с тобой?
– Не знаю.
– Заболел?
Приблизилась. От запаха ее духов затошнило.
– Ты побледнел. Иди домой.
Что за дикий раздробленный звук? Телефон.
Она взяла трубку, отвернулась. Он мгновенно отворил камеру, достал стеклянную колбу А‑378, опустил в карман. Он вспомнил, что там внутри. Спасение.
Вечером он ждал Зинку у столовой. Курил. Пахло неизбежной осенью.
Зинка вышла, остановилась. Он отбросил сигарету, шагнул. Обнял, прижал к себе, дышал ее сладким запахом. Не мог надышаться, не мог отпустить.
– Ты мне кости переломаешь, дурачок.
Узкая улица, шорох сухих обессилевших листьев. Трамвайный парк, печальный голос трамвая. Он держал ее за руку, как будто боялся потерять, здесь, на маленькой улице.
Диван уже был разложен, застелен свежим крахмальным бельем. Она знала, что он будет сегодня.
– Не могу без тебя, не могу без тебя, – шептали, кричали, молчали.
За ужином сидели притихшие, оглушенные, точно выплыли из глубины, точно их вынесло на эту кухню тяжелой волной. После ужина легли спать. Он наблюдал, как она погружается в сон. Сон был, наверное, приятный, она улыбалась.
Проснулась одна. Болели, ныли ноги. Во рту горело. На душе лежала тяжесть. Откинула одеяло и увидела свою руку. Иссохшую, похожую на странную (слишком большую) птичью лапу. Она бросилась (поползла, ноги еле передвигались) к зеркалу. Из темного стекла смотрела на нее старуха.
Зинка оделась (все велико, странно), нашла ключ (не могла вспомнить, куда сунула вчера). Руки дрожали. Долго запирала дверь (не могла попасть в замочную скважину), с трудом, цепляясь за перила, спустилась.
Села на скамейку у подъезда перевести дух.
Двор жил. Проходили люди, проезжали машины, ворковали голуби, кошка выбралась из травы. Зинка все пыталась понять, куда же исчезла вся ее долгая жизнь, отчего так мало хранит память, почти ничего. Разбитый стакан. Очередь на раздаче, кто-то возмущается: суп холодный! И это всё? Запах подгорелого молока. Кто-то берет ее руку в свою. Целует. Она чувствует его губы до сих пор, через пропасть лет.
Время комом стояло в горле, как невыплаканные слезы.
Белая буква М на черной спине, испуганный взгляд обернувшегося человека.
Где жизнь? Где?
Старуху нашли на скамейке через несколько часов мертвой. Опознать не смогли.
В лаборатории провели расследование. Молодой ученый признался, что разбил ампулу с А‑378. Осколки выбросил в утилизатор.
– Вы должны были доложить немедленно.
– Я растерялся.
Коллега подтвердила:
– Он был сам не свой в этот день.
Хотели его отстранить, уволить, посадить, но заступников нашлось много. Писали в характеристиках: предан науке, честен, увлечен, А‑378 – его личная разработка, прорыв.
– А в чем суть разработки? – интересовался следователь.
– Ускоряет время. Личное время субъекта. Потрясающие результаты. Пока на крысах. Невиданное биологическое оружие. Гуманное в некотором смысле.
Отделался строгим выговором. Оставили в институте. (Такого лучше держать вблизи, под присмотром.)
Мертвая безымянная старуха удивила патологоанатомов. Она оказалась беременна крохотным сморщенным старичком.
Печальный герой
Одним из самых печальных героев той страны, которая звалась Союзом Советских Социалистических Республик, мне представляется Геннадий Шпаликов, поэт, сценарист и режиссер. Талантливый, подтянутый, легкий, обрюзгший, погасший, постаревший. Он покончил с собой в 1974‑м, тридцати семи лет от роду.
Мне казалось и кажется, что после смерти он осужден был скитаться по Москве, которая давно стала ему чужой, которая давно стала ему пустой, а когда-то была полной света, когда-то любой ее прохожий был ему брат.
Я приехала в Москву в 1981 году, поступила в институт, училась, влюблялась, бродила по ветреным улицам. Как-то раз в позднем и синем, как в песне Булата Окуджавы, троллейбусе я увидела мужчину в сером пальто; из воротника торчала тонкая шея. Мужчина сидел у окна, щетина проступала на его опухшем нездоровом лице.
Водитель объявила:
– Конечная.
И отворила двери.
Я поспешила к выходу. Мужчина не двигался.
Я спрыгнула на асфальт и обернулась. Мужчина по-прежнему сидел во все еще освещенном троллейбусе. Водитель не кричала ему, как следовало бы: «Конечная! Выходите! Троллейбус идет в парк!»
Нет, не кричала, не вызывала милицию.
Закрыла двери и укатила, увезла.
«Она его не видела», – так я подумала.
«Он для нее – призрак», – так я догадалась.
И значительно позже, в другой Москве, в другой стране, в другом времени, я вдруг поняла, что этот призрак был Шпаликов. И отчего-то мне привиделась очередь в кафе «Прага» все в том же 1981 году, в середине ноября, после шести вечера, после рабочего дня.
Наполовину застекленные двери, большие окна, яркий свет. Ожидание, толпа ожидающих на сером асфальте, в асфальтовой чаше перед «Прагой». Кто-то выходит, и, значит, столик свободен, скоро швейцар отворит дверь и впустит несколько человек в тепло и свет.
За один столик сажали и незнакомцев, заполняли все места, уплотняли. И, конечно, пройти без очереди было невозможно, не пустят. Но перед молодым человеком в сером расстегнутом пальто, без шарфа, без головного убора, очередь расступилась. Никто не возмутился, не воспрепятствовал. И он отворил тяжелую солидную дверь и вошел в предбанник. И швейцар скользнул по нему равнодушным взглядом, не сказал: «Куда вы, к кому?»
И не сказал: «Здравствуйте, приятно вас видеть».
Ничего не сказал, пропустил мимо, не заметил.
Молодой человек приблизился к гардеробу, но пальто не снял. Постоял тихо (да он и возле очереди стоял так же точно – тихо), разглядывая всех с печальным любопытством, как будто что-то грустное знал про всех, что-то предстоящее каждому невеселое. Или то, что ему казалось невеселым. А ему, пожалуй, все казалось невеселым, этому молодому человеку. И никуда он не спешил, не торопился.
Он долго смотрел, как люди подают номерки и берут пальто, как одеваются перед зеркалом, уставившись сурово на свои лица в зеркальном стекле. Расправляют шарфы, застегиваются на все пуговицы, надевают мохнатые шапки. И, уже сытые, пахнущие едой и теплом, направляются к дверям, на выход, в серый ноябрьский вечер с промозглым ветром. Как будто из преисподней явился этот ветер, мигом выстудит, выудит тепло и воспоминания о тепле. И точно не было этого вечера в уютном кафе, изучения меню, карандашика официантки, чиркающего в книжечку. (Кто и когда еще за вами записывал? Только здесь.)
Молодой человек стоял и смотрел.
Кто-то только что вошел и расстегивал пуговицы негнущимися промерзшими пальцами. Шапку заталкивал в рукав пальто, а во второй рукав заталкивал шарф, и это пальто с толстыми набитыми рукавами как будто и не пальто, а кукла, еще не до конца готовая.
Пальто сдавали, гляделись испуганно в зеркало, приглаживали наэлектризованные волосы и робко шли в зал.
Молодой человек, соскучившись, видимо, стоять, тоже направился в зал. Его никто не остановил и не спросил, отчего он идет в пальто. Посторонилась официантка, давая ему дорогу, но, если бы ее спросили через секунду, видела ли она его, она бы не вспомнила. Что бы он ни делал, этот молодой человек, внимания он к себе не привлекал.
Он и в зале постоял, располагая, видимо, неограниченным временем. Сунул руки в карманы. И не жарко ему было, и не холодно. Тонкая голая шея торчала из колючего серого ворота.
В центре зала на особом возвышении, на огромном серебряном блюде стояла «Прага» – знаменитый шоколадный торт, нарезанный уже на куски. И каждый кусок – в прозрачной бумажке, каждый – с острым носом, как шоколадный корабль.
Брали «Прагу». Брали прозрачные бульоны, а к ним горячие слоеные пирожки с мясом. И лангет брали, и омлет, и ели, и беседовали, и знакомились с незнакомцами, и всё тихо, чинно, под шорох шагов и стук ложек и вилок, а музыки никакой не звучало в кафе «Прага» в этот еще не поздний час в те давние времена.
Молодой человек приблизился к одному столику, приблизился к другому, увидел свободное место и сел. Никто не обратил на него внимания. Разговор продолжался. Интимный разговор, тихий. О том, что надо уже решать вопрос. Либо разводиться с той, либо расставаться с этой, что уже невозможно всё вместе.
Двое мужчин разговаривали между собой. Третьей, сама по себе, сидела с ними старушка в розовом берете на седых кудрях, ела «Прагу» алым ртом. И маленькая чашка с черным, как черная ночь, кофе стояла рядом, маленькая белая чашка с золотым ободком. Мужчины разговаривали негромко.