Я припарковался, выключил двигатель и остался в машине.
Конечно, глупо было приезжать сюда. Это был один из тех безрассудных порывов, в которых полно драматизма, но никакого смысла. Я решил, что должен увидеть отца, прежде чем покину страну (подразумевая: прежде чем он умрет), но что это на самом деле значило? Что мы можем сказать друг другу?
Я уже тянулся к ключу зажигания, когда он вышел за вечерней газетой на скрипучее деревянное крыльцо. На фоне синих сумерек его лицо в электрическом свете приобрело желтушный оттенок. Отец посмотрел на мою машину, наклонился, чтобы поднять газету, и снова посмотрел. Наконец он вышел на тротуар, в своих домашних тапочках и белой майке. Отвыкший от движения, он тяжело дышал.
Я опустил стекло.
Он произнес:
– Я так и подумал, что это ты.
Звук его голоса оживил полчища неприятных воспоминаний. Я ничего не ответил.
– Ну давай, заходи, – сказал он. – Тут холодно.
Я запер машину и включил протоколы безопасности. В некотором отдалении трое наглых азиатских парней наблюдали, как я следую за своим умирающим отцом к двери дома.
Чаффи оправился от ран, но никогда больше не приближался к моей матери. Зато ее болезнь никуда не девалась и мешала ей жить. Однажды, когда ее состояние ухудшилось, я узнал, что мать стала жертвой неврологического расстройства под названием приобретенная шизофрения; что это была болезнь, сбой в каких-то загадочных, но естественных процессах мозга. Я в это не верил, по собственному опыту зная, что проблема была и проще, и страшнее: в одном теле поселились хорошая и плохая мама. Хорошую маму я любил, поэтому вполне мог и даже должен был ненавидеть плохую.
Увы, они сливались друг с другом. Хорошая мать могла утром поцеловать меня на прощание, а когда я (поздно и неохотно) возвращался домой из школы, безумный узурпатор уже захватывал контроль. С десяти лет у меня не было близких друзей, ведь когда есть друзья, нужно приглашать их домой. В последний раз, когда я попытался это сделать, приведя в дом робкого рыжего мальчика по имени Ричард, с которым подружился на уроках географии, мать прочитала ему двадцатиминутную лекцию о том, чем угрожают мониторы его способности к деторождению. Выражалась она при этом куда как живописно. На следующий день Ричард избегал меня и не разговаривал, будто я совершил что-то неописуемое. «Я не виноват, – хотел я сказать ему, – и моя мама тоже не виновата. Мы с тобой стали жертвами призрака».
В свою болезнь она не верила, и за все промахи упрекала в слабости меня, а не себя. Даже не знаю, сколько раз она требовала, чтобы я перестал смотреть на нее «так» – то есть содрогаясь от ужаса. Ирония параноидной шизофрении в том, что ваши собственные мрачные ожидания осуществляются почти с математической точностью. Мама думала, что мы сговорились свести ее с ума.
Все это не сблизило нас с отцом. Наоборот. Он сопротивлялся диагнозу почти так же яростно, как и она, но отрицал очевидное с гораздо большей прямотой. Думаю, он всегда считал их брак неравным, словно сделал одолжение нью-гемпширской семье моей матери, предложив руку их угрюмой и нелюдимой дочери. Возможно, вообразил себе, что замужество изменит ее к лучшему. Однако этого не произошло. То ли она его разочаровала, то ли, наоборот, он ее. Но он продолжал предъявлять к ней самые высокие требования, стыдя ее за все необдуманные поступки, словно она могла рассуждать этично и нравственно. Она могла, но лишь изредка.
Выходило, что хорошая мать страдала за грехи плохой. Плохая позволяла себе резкости и непристойности, а хорошую можно было запугивать и терроризировать. Хорошую легко было заставить затравленно извиняться, что отец постоянно и проделывал. Он кричал на нее, иногда бил и без конца унижал, пока я прятался в своей комнате, пытаясь представить мир, в который мы с хорошей мамой смогли бы сбежать и от него, и от захватчицы – псевдомамы. «Мы бы здорово зажили, – твердил я себе, – в каком-нибудь милом домике, каким она когда-то пыталась сделать наш дом, а в это время отец воевал бы со своей чокнутой фальшивой женой где-нибудь подальше, в изоляции от всех. Например, в тюрьме. Или в дурдоме».
Позже, когда мне исполнилось шестнадцать и я научился водить машину, но до того как мать поместили в дом-интернат в Коннектикуте, где она провела свои последние годы, отец повез нас всех в Нью-Йорк. Думаю, он верил – и, должно быть, отчаянно хватался за эту хрупкую соломинку – что отпуск пойдет ей на пользу. «Очистит голову», как он любил повторять. Так что мы загрузили машину, поменяли масло, заправили полный бак и пустились в путь, как суровые паломники. Мать убедила уступить ей заднее сиденье. Я сидел впереди в роли штурмана, изредка оборачиваясь к ней и упрашивая, чтобы она перестала расковыривать губы, которые уже начали кровоточить.
От выходных в Нью-Йорке у меня остались только два ярких воспоминания.
В субботу мы посетили статую Свободы, и мысленно я практически до сих пор могу пересчитать полированные ступени, по которым мы забирались наверх. Помню ощущение ничтожности и одновременно величия, охватившее меня наверху, запахи пота и горячей меди в безветренном июльском воздухе. Мама отшатнулась от вида Манхэттена и тихо причитала, пока я завороженно наблюдал за чайками, ныряющими в морскую гладь. Из этого путешествия я привез латунную модель Свободы размером с мою руку.
Я помню то воскресное утро, когда мама ушла из гостиничного номера, пока отец был в душе, а я в холле кидал четвертаки в автомат с газировкой. Когда я вернулся и обнаружил, что в номере никого нет, то запаниковал, но не смог заставить себя потревожить отца в ванной, ведь, наверное, он обвинил бы меня (или я так думал) в том, что я недоглядел. Вместо этого я прошелся туда и обратно по коридору, устланному красным ковром, мимо столиков с заказанными в номера завтраками и тележек с белоснежным бельем, а затем спустился на лифте в вестибюль. Я заметил темные волосы моей матери – она удалялась через холл и исчезла во вращающихся дверях. Я не окликнул ее по имени, побоявшись встревожить и смутить посторонних людей, а побежал следом, едва не споткнувшись о газетную стойку перед сувенирной лавкой. Но к тому моменту, когда, толкнув стеклянную дверь, я выскочил на тротуар, мамы нигде не было. Швейцар в красной ливрее дул в своей свисток, но я не понимал зачем, пока не увидел маму, которая лежала, вытянувшись, на обочине дороги и тихо стонала, а водитель цветочного фургона, только что сломавшего маме ноги, выпрыгнул из кабины и стоял над ней, весь дрожа, глаза у него были круглые, как две полные луны. Единственное, что я почувствовал, это лишь зверский ледяной холод.
После поездки в Нью-Йорк мать отправили в заведение, предоставлявшее долгосрочный уход, – когда ноги уже срослись и докторам пришлось накачать ее галоперидолом, чтобы снять весь гипс.
Гостиная, где сидели мы с отцом, на удивление мало изменилась с тех пор. Не то чтобы он старался сохранить дом прежним, словно храм своей жене. Он просто ничего не менял. Ему это и в голову не приходило.
– Кто только не звонил и не спрашивал о тебе! – проговорил он. – Я даже подумал, что ты ограбил банк.
Шторы были задернуты. Этот дом был из тех, где, несмотря ни на что, всегда мало света. Как бы ни старался старенький торшер разогнать сумрак.
Отец сидел в своем потрепанном зеленом кресле, прерывисто дыша, и ждал от меня ответа.
– Это было по работе, – сказал я. – Они проверяли биографию.
– Та еще работка, если тебе домой звонят из ФБР.
Сквозь прорези майки просвечивало его тощее тело. Когда-то он был крупным мужчиной. Большим и взрывным, с таким шутки плохи. Теперь его руки исхудали, кожа обвисла. Впавшая грудная клетка ощетинилась ребрами, ремень был затянут по крайней мере на пять дырок, а свободный конец болтался над торчащими костями таза.
Я произнес:
– Я собираюсь уехать из страны.
– Надолго?
– Честно говоря, не знаю.
– Федералы сказали тебе, что я болен?
– Да.
– Может, я не такой уж больной, как они думают. Чувствую себя не очень, но… – он пожал плечами. – Эти врачи ни хрена не знают, а ведут себя как пророки. Хочешь кофе?
– Я могу сам сделать. Наверняка чайник там же, где и раньше?
– Думаешь, я уже так ослаб, что не смогу сделать кофе?
– Этого я не говорил.
– Ради Бога, я все еще могу сварить кофе.
– Не буду тебе мешать.
Он поплелся на кухню. Я встал, чтобы пойти за ним, но в дверях передумал, увидев, как он тайком щедро плеснул из бутылки «Джека Дэниела» в свою чашку. Руки отца дрожали.
Я ждал в гостиной, разглядывая книжные полки. Большинство книг принадлежали моей матери. Она отдавала предпочтение Норе Робертс, «Мостам округа Мэдисон» и бесконечным томам Тим Лахэй. Отец внес свою лепту старыми романами Тома Клэнси и изданиями «Непонятнее самой науки». У меня было много книг, пока я тут жил – я и отличником стал, наверное, из-за страха возвращаться из школы домой, – но свои детективные романы я выставлял отдельно, на полке у себя в комнате, педантично не позволяя Конан Дойлу или Джеймсу Ли Берку перемешиваться с В. С. Эндрюс и Кэтрин Коултер.
Отец вернулся с двумя кружками кофе. Он протянул мне одну с едва различимой надписью на оборотной стороне «Перевозки Кориолиса» – название конторы его последнего нанимателя. Отец управлял этой сетью двадцать три года и по-прежнему получал от них пенсионные чеки. Кофе был горький и жидкий.
– У меня нет ни молока, ни сливок, – сказал он. – Знаю, что тебе нравится забеленный, поэтому добавил сухое молоко.
– Все в порядке, – ответил я.
Он откинулся в своем кресле. На журнальном столике лежал пульт дистанционного управления, возможно, от видеопанели. Отец посмотрел на него с тоской, но не потянулся. Он проговорил:
– Должно быть, какая-то особенная у тебя работа, раз люди из ФБР задавали такие странные вопросы.
– Например?
– Ну, в основном обычные вопросы: в какой школе учился, какие оценки получал, где работал и все такое. Но они постоянно требовали деталей. Занимался ли спортом, что делал в свободное время, много ли разговаривал о политике или истории? Много ли было у тебя друзей, или ты все держал в себе? Кто был твоим лечащим врачом, чем болел в детстве, бывал ли у психиатра? Об Элейн тоже. Они знали, что она была нездорова. Тут я их в основном посылал. Но они, очевидно, уже были в курсе.