Хронометр — страница 41 из 54

А всегда ли есть на это время? Мир велик, путь далек, и ветер гонит корабли мимо новых островов. Зачем? Так ли уж важно обойти вокруг света? Не важнее ли один-единственный остров изучить до конца? А то получится, как с Сахалином: до сих пор в глубине души гложет сомнение — есть там песчаный перешеек или нет его?

Это потом узнают в точности другие капитаны. А он? Ему уже не водить корабли. Седеет голова, болят глаза, тяжкими перебоями заходится иногда сердце… Особенно как сегодня… О чем печалиться, разве мало плавал? Но порою приходит тоска по туго надутым парусам — белым с голубыми отблесками от синевы южного моря и неба. И по штормовому свисту в такелаже.

И, несмотря на все горечи и ошибки, вновь зовут к себе дальние острова — те, что встают из-за горизонта острыми утесами, вырастают на глазах и плывут, плывут навстречу…

Нет, все это позади. Другие теперь заботы. И другой у него «корабль» — вот этот корпус, где полтысячи мальчишек готовятся стать новой славой Российского флота. Каждый из них — словно остров неразгаданный. Не пройти бы мимо, не просмотреть, не ошибиться. Чтобы не случилось беды… И чтобы не болела потом душа, как болит сегодня из-за Егора Алабышева, который получил нынче первый горький урок несправедливости и боли.

Малыш… Как он сказал о Фогте: «Да! Вызову».

«Дуэлями фогтов не уничтожишь, Егорушка. Их много… Они крепко напустили себе в штаны два года назад, когда мятежные офицеры вывели на Сенатскую площадь свои полки и гвардейский флотский экипаж, но быстро эти фогты осмелели опять. Повстанцами — храбрыми и чистыми душою людьми — будет потом гордиться Россия, однако они не добились пользы. Кто же добьется? И что надо делать?.. Я не знаю. Может быть, Егор Алабышев будет знать, когда вырастет? Или не он, а только внуки его?

В одном я уверен: вырастет Егор Алабышев смелым и честным человеком. И добрым. Никогда никого не предаст. Будет опорою многим людям и защитником своей стране. Для того я здесь. И на то положу свои силы.

Расти, мальчик. У тебя свои острова…»


Толик закончил главу — это были страницы, которые в июне читал ему Курганов. Но это был еще не конец. На следующем листе увидел Толик слово «Эпилог».

Толик прочитал начало эпилога, удивляясь, что речь идет совсем о других временах и людях. Нетерпеливо отложил прочитанный лист, снял со второго экземпляра копирку… и обомлел.

Бумага была чистой. Зато изнанка отложенного листа чернела отпечатанными строчками! Перевернутыми, как в зеркале… Значит, вчера он разложил копирку не той стороной! О, идиот!

Так уже случилось однажды, но тогда мама это быстро заметила. А сегодня торопилась, и вот…

Ох, что будет! Во-первых, от мамы влетит (и правильно, так ему и надо!). Во-вторых, мама сказала, что придет только вечером; когда же Арсений Викторович получит конец повести? Ведь копирка-то у всех листов перевернута, до самого конца!

Сколько их до конца-то?.. Ой, полтора десятка! Для мамы — почти три часа работы…

Вот уж правда: если пошли несчастья, то одно за другим.

Но ведь он же вчера решил не поддаваться. И щит прибил к стене с такой силой… Пятнадцать страниц перепечатать — это, конечно, нелегкая работа. Он не умеет быстро, как мама. Но… ведь впереди целый день. Лишь бы успеть до маминого прихода и не наделать ошибок…


Нет, он стучал на машинке не так уж медленно. Каждая буква отдавалась в голове болезненным толчком, а в горле словно засел шероховатый кубик (сколько ни глотай — не исчезает), и все же Толик печатал с увлечением: он одновременно и дочитывал повесть. Он специально не разрешил себе читать в обгон перепечатанных строчек, чтобы не терять потом интереса. И пальцы, торопясь за словами, метались по трескучим кнопкам все быстрее…

К пяти часам он кончил. Посидел, опустив руки.

Исправил карандашом на последней странице ошибки…

Перечитал последние строчки. Было грустно, потому что конец повести оказался суровым. Но в суровости была гордость — оттого, что есть сильные и бесстрашные люди… И в печали у Толика не было тоски, а было упрямство.

Он опять постарался проглотить деревянный кубик. Толчком поднялся со стула. Готовые листы разложил по трем папкам. А испорченные… Улыбнувшись, он отодвинул в подставке «Ундервуда» тугую планку, согнул листы пополам и сунул в щель. Когда-нибудь он достанет их и покажет маме: «Смотри, что получилось. И допечатал я „Острова в океане“ сам…»

Сейчас надо отнести конец повести Арсению Викторовичу. Но сначала — полежать. Недолго, минут пятнадцать. Чтобы ноги стали не такие вялые, а в голове так не стреляло. А то прикроешь глаза, и по векам скачут черные мячики и лопаются с оранжевыми вспышками. Словно круглые орудийные бомбы на севастопольских бастионах, только беззвучно, как в немом кино…

Пришла мама, тронула Толькин лоб, ахнула.

— Я сейчас, — пробормотал он. — Я быстро встану…

— Варя, дай градусник!


Ничего страшного не случилось. Ни дифтерита, ни воспаления, ни тифа, ни даже кори… Температура держалась два дня, а потом болезнь пропала, словно и не было ее.

Ольга Сергеевна, знакомый врач из детской поликлиники, приходила дважды. Во второй раз она сказала:

— Перекупался, перегрелся. Такое с мальчишками бывает. А возможно, еще и перенервничал из-за чего-то. Было?

— Кажется, не было, — с сомнением отозвалась мама. И посмотрела на Толика. Он молчал.

Когда Ольга Сергеевна ушла, Толик сказал:

— Ой, а повесть-то надо отнести Арсению Викторовичу!

— Здрасте! Я еще вчера отнесла.

— Три экземпляра?

— Как ты надоел мне с этим третьим экземпляром! Я тебе сказала: разбирайся с ним сам. Вот поправишься — и неси.

— Я уже поправился!

Но мама на всякий случай еще два дня держала его дома.


Нет, не считал Толик большим грехом, что вместо двух экземпляров повести получилось три. И когда шел к Арсению Викторовичу, успокаивал себя: «Что тут плохого? Я же отдам и все объясню…» Но объяснять-то придется про обман. А даже самый маленький обман — все равно свинство. Все равно за него стыдно. Особенно сейчас, когда всякую свою вину Толик почему-то связывает с тем случаем. С проклятым самолетом без крыльев… Будто все, что он, Толик, делает плохого, валится в одну большую черную копилку. И даже то, что никогда не делал. То, что было давным-давно… Думаешь о «Надежде» и острове Святой Елены, а в какие-то щелки лезут мысли о самолете…

И Толик даже не удивился, когда встретил на своем пути, в квартале от дома Курганова, робингудов. Это было как бы продолжение его мыслей.

Робингуды шли шеренгой. По всей ширине крепкого дощатого тротуара. У Толика на секунду радостно затеплело сердце. Будто ничего не случилось! Будто он спешит к своим робингудам и повстречал их так удачно, и все сейчас будет хорошо.

Но тут же увидел он прищуренные глаза Наклонова, ухмылки Мишки и Семена, ехидное лицо Люськи. И Рафика, глядевшего с каким-то охотничьим любопытством (или показалось?).

Витька смотрел виновато и напряженно. А Шурка — тот вообще не глядел на Толика: потупился и водил ботинком по доскам, когда вся шеренга остановилась.

Толик тоже остановился. Не пробиваться же через робингудовский строй! Это будет уже драка. А обходить их по канаве с застоявшейся зеленой жижей или лезть голыми ногами в чертополох у забора — противно и унизительно.

Олег сказал холодно и лениво:

— А, Липкин…

— Почему Липкин? — хмуро спросил Толик.

— А кто же ты? Когда мы тебя первый раз поймали, ты что сказал с перепугу? «Я Липкин…» И сейчас такой же, опять с папочкой идешь.

— А вы опять думаете, что в ней секретные сведения про вас, — не удержался Толик, хотя и понимал: дразнить бывших друзей опасно.

— Нет, не думаем, — сказал Наклонов. — Из тебя даже и шпион не получится. Для этого тоже смелость нужна…

— А из тебя она вся вытекла, когда ты трусы замочил в самолете, — закончил Семен и гоготнул.

У Толика в глазах защипало от стыда и бессильной злости. Но он постарался остаться спокойным. Это все, что он сейчас мог.

— Зато вы храбрые, — сказал Толик. — Шестеро на одного.

— На тебя, что ли? — искренне удивился Олег. — Кому ты нужен? Пожалуйста, гражданин Липкин, идите своей дорогой. — Он сделал плавный жест, и шеренга расступилась. Встали в два ряда по краям тротуара.

И Толик, закусив губу и глядя перед собой, прошел сквозь строй.

Он был уже в пяти шагах от робингудов, когда услышал тонкий Шуркин голос:

— Толик, а ты разве не к нам шел?

— Цыц! — тут же сказала Шурке Люська. Но Толик уже обернулся. Со смесью обиды, стыда и… надежды.

— Я?.. К вам?

Олег с коротким зевком проговорил:

— Вообще-то, если ты придешь, мы можем рассмотреть твой вопрос.

— Ага… — ухмыльнулся Мишка Гельман. — Только пускай клятву даст больше не дрейфить и не подводить. Как Шурка…

— Клятву? Это, что ли, с кирпичом над макушкой? — понимая, что все кончено, сказал Толик. — Много хотите. Я к вам в рабы не записывался.

— Ну и гарцуй отсюда, — подвел итог Олег.

Толик сделал равнодушно-презрительное лицо и пошел, не оглядываясь. И прижимал к боку изо всех сил папку.

Сзади вдруг по-разбойничьи свистнули (видимо, Семен: он только и умел одно делать хорошо — свистеть вот так). Толик вздрогнул в душе, но не оглянулся, не ускорил шага.

Арсений Викторович долго не открывал. Постучав третий раз, Толик с огорчением решил, что Курганова нет дома. И лишь тогда услышал за дверью шаркающие шаги.

Курганов показался Толику больным. Был он в свитере и шлепанцах из обрезанных валенок. С помятым лицом и сумрачно-рассеянными глазами.

— А, Толик Нечаев… — сказал Курганов странно, с медленным вздохом. — Заходи. Я недавно про тебя думал.

Толик встревожился. Сперва решил даже, что Курганов опять выпил. Но нет, запаха не ощущалось нисколечко.

Настроение Курганова было непонятное, и Толик не решился сразу говорить о третьем экземпляре. Он оставил его в сенях — незаметно сунул за кадушку у дверей. И сразу подумал, что это глупо: Арсений Викторович мог заметить папку, еще когда отпирал дверь. Теперь спросит: «Что ты мне принес?»