Не-а. Не поднималась.
— Надо ее похоронить, — рассудила ты. — Нельзя же ее тут бросить.
— Почему? Животные на природе постоянно умирают…
— Но это же мы виноваты, что она погибла! Птичка, наверно, услышала, как мы кричим, и полетела на звук.
Я очень сомневалась, что она нас услышала, но спорить не стала.
— Где наша лопата? — спросила ты.
— Не знаю. — Я на миг задумалась. — Подожди-ка.
И я убежала в дом. Там я заскочила в кухню, вытащила из маминой миски большую металлическую ложку и вернулась во двор. На ложке остались комья теста, но это ничего: хоронили же в Древнем Египте мумий вместе с едой, золотом и домашними животными.
Я выкопала небольшую ямку примерно в шести дюймах от птичьего трупика. Притрагиваться к нему было противно, так что я просто закинула его туда ложкой.
— А теперь что? — спросила я, глядя на тебя.
— Теперь надо помолиться.
— Как? Прочесть «Аве Мария»? А с чего ты взяла, что это была птица-католичка?
— Можем спеть рождественскую колядку, — предложила ты. — Они все красивые и не очень религиозные.
— Давай лучше скажем что-нибудь приятное о птицах.
Ты согласилась.
— Они бывают всех цветов радуги, — сказала ты.
— Они хорошо летают, — добавила я. Ну, не считая того инцидента десять минут назад. — И поют хорошо.
— Когда люди говорят о птицах, я вспоминаю курятину, а курятина очень вкусная, — сказала ты.
— Ладное достаточно.
Я забросала птицу землей, а ты присыпала холмик травинками, словно украсила торт. Мы вместе вернулись в дом.
— Амелия, можешь смотреть любой канал.
— А я не жалею, что ты родилась.
Мы снова сели на диван, и ты прижалась ко мне, как в раннем детстве.
На самом деле мне хотелось сказать тебе: «Не пытайся мне подражать. Подражай кому угодно, только не мне».
Еще несколько недель после этих дурацких похорон я боялась подходить к окну, если шел дождь. И до сих пор стараюсь не приближаться к тому участку земли. Я боялась, что услышу хруст, посмотрю под ноги — и увижу сломанные косточки. Хрупкие крылышки или точеный клювик. Мне хватило ума просто не смотреть в ту сторону: не хотелось знать, что всплывет на поверхность.
Людям всегда интересно знать, какие ты при этом испытываешь чувства. Что ж, я вам скажу какие. Когда делаешь первый надрез, начинает печь; сердцебиение учащается, когда замечаешь кровь, потому что тогда ты уже понимаешь, что поступил неправильно — и тем не менее это сошло тебе с рук. Ты типа как погружаешься в транс, потому что это действительно завораживающее зрелище, эта ярко-красная линия, похожая на трассу на карте, — трассу, по которой едешь не глядя, просто из интереса. И вот — о боже! — сладкое избавление, иначе не скажешь. Как воздушный шарик, который болтался в воздухе, привязанный к руке ребенка, а потом высвободился и поплыл куда ему вздумается. Этот шарик наверняка думает: «Вот тебе! Я, как оказалось, не твоя собственность! — И в то же время: — Они хотя бы представляют себе, как здесь красиво?» И только потом, уже высоко в небе, этот шарик вспоминает, что ужасно боится высоты.
Когда возвращается чувство реальности, ты хватаешь туалетную бумагу или бумажное полотенце (только не хлопчатобумажное: пятна не отстирываются) и зажимаешь порез. Тебе становится стыдно, стыд пульсирует в такт твоему пульсу. «Сладкое избавление», которое ты испытывал еще минуту назад, твердеет, как остывший соус, внизу живота. Тебя в буквальном смысле тошнит от самого себя, потому что в прошлый раз ты клялся, что этот раз — последний. И ты снова не сдержал слова. Поэтому ты прячешь слезы своей слабости под слоями одежды нужной длины, даже если на дворе лето и никто уже не носит длинные рукава и джинсы. Окровавленные бумажки ты бросаешь в унитаз и, прежде чем нажать на смыв, смотришь, как розовеет вода. Если бы чувство стыда было так же легко смыть!
Я когда-то видела в кино, как девочке перерезали горло и, вместо того чтобы закричать, она только тихонечко вздохнула. Словно ей вовсе не было больно, словно это была возможность наконец-то обрести покой. Я знала, что тоже обрету покой, поэтому ждала какое-то время между вторым и третьим порезом. Я видела, как у меня на бедре собирается кровь, и оттягивала момент, когда снова смогу царапнуть кожу.
— Амелия?
Твой голос. Я в панике вскинула глаза.
— Чего приперлась? — спросила я, поджав ноги, чтобы ты не рассмотрела то, что уже увидела краем глаза. — Стучать не учили?
Ты, покачиваясь, замерла на костылях.
— Я просто хотела взять зубную щетку, а дверь была не заперта.
— Она была заперта! — Но вдруг я ошибалась? Я была настолько поглощена звонком Адаму, что вполне могла забыть закрыться. Смерив тебя самым злобным взглядом из возможных, я рявкнула: — Убирайся!
Ты поковыляла обратно в комнату, оставив дверь нараспашку. Я быстро опустила ноги и прижала комок туалетной бумаги к свежим порезам. Обычно я дожидалась, пока кровь перестанет идти, и только тогда выходила, но в этот раз я просто натянула джинсы поверх стратегически прилепленных комков бумаги и вышла в спальню. В моем взгляде читался неприкрытый вызов: ну, давай скажи, что ты видела. Тогда я смогла бы снова на тебя накричать. Но ты молча читала на кровати. Ты не сказала ни слова.
Я всегда ужасно злилась, когда шрамы начинали бледнеть: пока они были видны, я по крайней мере знала, почему мне больно. Интересно, приходило ли что-то подобное тебе в голову, когда переломы потихоньку срастались?
Я опустила голову на подушку. Бедро отчаянно пульсировало.
— Амелия, — сказала ты, — уложишь меня спать?
— А где мама с папой?
На этот вопрос ты могла и не отвечать: даже если их физические оболочки сидели на первом этаже, в мыслях они были очень далеко от нас и с тем же успехом могли улететь на Луну.
Я до сих пор помнила первую ночь, когда родителям не пришлось меня укладывать. Мне, кстати, было примерно столько же лет, сколько тебе. До того мы соблюдали ритуал: выключить свет, подоткнуть одеяло, поцеловать в лобик. Не забыть бы еще о монстрах, живших в ящиках моего письменного стола и за книжками на полках. И вот однажды вечером я просто отложила книгу и закрыла глаза. Гордились ли родители своим самостоятельным ребенком? Или же скучали по чему-то, что не могли даже назвать?
— Зубы почистила? — спросила я, но тут же вспомнила, что за этим ты и приходила в ванную, когда я себя резала. — Ладно, плевать. От одного вечера ничего не изменится.
Я встала с кровати и неуклюже согнулась над тобой.
— Спокойной ночи, — сказала я и стремительным броском, словно пеликан, заприметивший рыбешку, чмокнула тебя в лоб.
— Мама всегда рассказывает мне сказку.
— Тогда пусть мама тебя и укладывает, — сказала я, плюхаясь на свой матрас. — А я сказок не знаю.
Ты на миг замолчала.
— Мы могли бы сами что-нибудь сочинить.
— Как скажешь, — вздохнула я.
— Жили-были две сестры. Одна была очень-очень сильная, а вторая — совсем слабая. — Ты поглядела на меня. — Твоя очередь.
Я закатила глаза.
— Однажды сильная сестра вышла на улицу под дождь и поняла, что была такой сильной из-за того, что сделана из железа. Но в тот день шел дождь, и она вся заржавела. Конец.
— Нет, потому что слабая сестра вышла за ней, обняла ее крепко-крепко и не отпускала, пока не вышло солнце.
В детстве мы иногда спали в одной кровати. Ложилисьто мы в разные, но посреди ночи я просыпалась и понимала, что ты обвила меня руками и ногами. Тебя влекло к источнику тепла, мне же нравилось искать прохладные участки на простыне. Я по нескольку часов пыталась отодвинуться от тебя на тесной кровати, но даже не думала вернуть тебя в твою собственную постель. Северному полюсу не скрыться от магнита, магнит все равно его отыщет.
— А что было дальше? — прошептала я, но ты уже задремала, и мне не оставалось ничего другого, кроме как сочинять конец самой — во сне.
Шон
По негласному договору в ту ночь я лег спать на диване. Хотя «спать» — это, конечно, был оптимистический прогноз. Я, в основном, ворочался с боку на бок. Когда удалось-таки ненадолго забыться, мне приснился кошмар: будто бы я стою на свидетельской трибуне и смотрю на Шарлотту, а когда начинаю отвечать на вопрос Гая Букера, изо рта у меня вылетает лишь стайка мошек.
Какую бы стену мы с Шарлоттой не сломали прошлой ночью, на ее месте возвели новую, в два раза выше и в два раза толще. Странное дело, вроде бы и любишь свою жену, а вот нравится ли она тебе, не уверен. Что нас ожидает, когда всё закончится? Можно ли простить женщину, которая причинила боль и тебе, и твоим любимым людям, но при этом искренне верила, что пытается вам помочь?
Да, я подал на развод, но мне хотелось не этого. На самом деле мне хотелось вернуться на два года назад и начать всё с начала.
Разве я говорил ей это?
Сбросив одеяло, я сел на диване и устало потер лицо руками. В одних трусах и форменной майке я прокрался наверх и проскользнул в нашу спальню.
— Шарлотта, — шепнул я, присев на краешек кровати, но ответа не последовало.
Я коснулся комка постели и понял, что под одеялом лежит одна лишь подушка.
— Шарлотта? — уже громче сказал я.
Дверь в ванную была открыта настежь. Я включил свет, но внутри никого не оказалось. Я заволновался: может, суд огорчил ее не меньше, чем меня? Может, из-за этого она стала лунатиком? Я прошелся по коридору, заглянув по очереди в твою ванную, в комнату для гостей и даже на узкую площадку, откуда уходила лестница на чердак.
Последняя дверь вела в твою комнату. Там-то я и увидел Шарлотту. Крепко обняв тебя одной рукой, она лежала на твоей кровати и не желала отпускать тебя даже во сне.
Я коснулся сперва твоих волос, затем волос твоей мамы. Погладил Амелию по щеке. А потом улегся на ковер и подложил руку под голову. Вот и поди пойми: в считаные минуты я заснул как младенец.
Марин
— А что стряслось-то? — спросила я, спеша по коридору вслед за Гаем Букером.