Спросить маму я не могу. Не стоит ей об этом знать. К тому же сейчас мы с ней почти не разговариваем. На выходные меня посылают домой, чтобы я набрала нужный вес, – приказ медсестры Конни. Я осторожничаю. Два пальца в рот больше не помогает, так что я принимаю специальные таблетки. Вроде бы с помощью таких худела Лиз. Я снова вешу пятьдесят килограммов, и мне еще повезло, что медсестра не отсылает меня домой навеки. Я намекнула, что мне было тяжело набрать необходимые килограммы. И она была со мной мила. Но мать теперь смотрит так, словно я стеклянная фигурка, готовая упасть со стола и разлететься на миллион осколков. Разговаривать, впрочем, она со мной не собирается. Только раздает приказы.
– Квоны пригласили нас на церковный ужин.
Как удобно, маме приспичило убираться в коридоре у моей спальни именно сейчас. Она практически приказывает мне пойти с ней на ужин. Наверное, ждет, что я закачу глаза, сожму губы или скажу какую-нибудь грубость. После нашего ужина в ресторане она сказала, что больше не потерпит от меня неуважения и, если что, тут же заберет из школы, не дожидаясь весеннего представления. До него осталась всего пара недель – оно пройдет в конце мая. Апрель уже почти закончился. Время летит так быстро. Слишком быстро, ведь я так хотела, чтобы список ролей еще успел измениться.
– Хорошо.
Мне не хочется весь вечер смотреть на то, как Сей Джин липнет к Джейхи. И я боюсь, что разговор зайдет о летней сессии, и тогда мне придется сообщить всем, что мама переводит меня в другую школу – потому что хорошие корейские дети не врут корейским взрослым.
Но я не возражаю, потому что знаю, что мама все равно потащит меня на этот ужин. Я устала ругаться. От всего устала. У меня не осталось сил ни на что. Не хочу сдаваться и слушать тоненький голосок в моей голове, который твердит, что все это происходит потому, что я ничего не ем. Медсестра Конни звонила матери, чтобы поговорить о моем весе, но та пропищала что-то об «американских толстяках» и «корейском типе» и о том, что я полностью здорова. Что я ем столько же, сколько и остальные танцоры. Мама защищает меня перед остальными, но сама следит за мной ястребом. Стоит пойти в туалет, как она тут же встает под дверью и прислушивается.
Пишу Джейхи, но он не отвечает. Снова. Мой разум (и сердце) с этим не справляется. Я схожу с ума. Я всю субботу провела в своей комнате, потом три часа гуглила корейский, чтобы расшифровать послание из Света. Если я покопаюсь в интернете еще немного, то наверняка все пойму. Но Джейхи ведь запросто может мне его прочесть. Мальчишки любят делать одолжения. Конечно, он все еще за семью печатями благодаря Сей Джин. Мы переписывались несколько недель, но он долго молчал. Иногда отвечал – поздно ночью, когда знал, что Сей Джин не проверит его телефон, – но обычно молчал. Не понимаю его. Все мальчишки такие? Или это только мне так повезло?
Я устала до безумия. Падаю на кровать и включаю старую балетную запись на видаке, который мама никак не выкинет. Элеанор смогла выбить соло в «Щелкунчике» – настоящая история успеха дублерши. Но что остается мне? Я все еще дублерша, все еще в тени Джиджи, меня забирают из балетной школы, и совсем скоро я стану обычной девчонкой.
Вчера мама снова об этом напомнила. Мы сидели за уродливым пластиковым столом в кухне, и она все твердила о нашем уговоре, и как я не смогла получить роль, а та «хорошенькая девочка, Элеанор вроде», смогла, и как особенные танцоры всегда добиваются успеха.
Она заглядывает в дверь и ждет, когда я снова обращу на нее внимание.
– Уходим через час, – нарушает наконец тишину. – Я сбегаю в магазин, куплю чего-нибудь. А ты собирайся. Платье висит в моем шкафу, получше тех, что у тебя есть. Подходящее.
Я даже не думаю возражать. Уверена, это ужасное колючее платье, но если я устрою истерику, то ничего не изменится. Я так устала, что даже рада невозможности выбирать. Я буду делать что сказано. Никаких размышлений. Никаких планов. Никаких сражений. Только кивок головы и тянущее чувство в животе, которое меня успокаивает.
Мама ушла. Поднимаюсь и бреду в ее комнату, шатаясь, словно зомби. У нас с ней один размер. Я вешу меньше, но ненамного. Любовь к балету у нее прошла, а тело балерины осталось – словно воспоминания о том времени помогли ей сохранить контроль над собственным телом. Ей нравилась рутина, контроль за весом, то, как балерины превращаются в невидимок в окружении обычных женщин с их широкими бедрами, большой грудью и яркой одеждой. Маме нравились одинаковые леотарды, одинаковые плоские груди и движения в такт.
Не могу понять, какое из платьев она приготовила для меня. Они все выглядят одинаково: темные, трагичные цвета и воротники, неудобные юбки ниже колен. Ищу то, на котором еще есть ценник. Обычно я не захожу в ее гардеробную. Но сейчас продираюсь все дальше сквозь ее депрессивные одежки. Натыкаюсь на полки, которые обычно закрыты вешалками. Я знаю, что здесь она хранит сезонную обувь, но я никогда не брала поносить ее ботинки с загнутыми носами или балетки. И вообще не рылась в ее вещах.
Я нахожу коробку. Деревянная, она легко скользит мне в руки. Для ботинок коробка слишком большая, и я случайно роняю ее на пол. Бац!
Понимаю, что внутри, еще до того, как открываю. На фотографии маме на год или два больше, чем мне сейчас, и ее обнимает мужчина постарше. Очень красивый. Он не в фокусе, но я могу разглядеть пару деталей. Светлые волосы. Ярко-голубые глаза. И улыбка, которая заставит любую девчонку выскочить из штанов, влюбиться или навсегда бросить балет. На ней костюм из «Дон Кихота», и она смотрит на своего спутника так, словно не замечает ничего вокруг.
Я резко сажусь прямо на пол. Подолы одинаково депрессивных платьев лезут в глаза, закрывают уши, но мне все равно. В коробке есть кое-что еще. Любовное письмо от мужчины по имени Дом. А также письмо адвоката. В последнем много специфичного жаргона и длинных, страшных, бессмысленных слов. Имя моего отца замазано черным. Но выжимка такая: он признает, что ребенок его, если мать не будет об этом трепаться. За ребенка будут платить до тех пор, пока ей не исполнится двадцать пять.
Ей. То есть мне. Я – ребенок из документов.
Меня тошнит. Не так, как обычно. Этот позыв сильнее, единственная возможная реакция, сосущее чувство в животе, после которого не нужно его опустошать. Даже наоборот, мне хочется чувствовать всю себя. Целиком Хочу исполниться чего-то, вырасти, чтобы меня не снесло ветром ощущений. Мне кажется, что я падаю глубоко-глубоко. В Большой каньон. В черную дыру. В Бермудский Треугольник Недоумения. Во что-то большее, чем жизнь.
Прикрываю рот, чтобы меня не вырвало прямо в шкафу. Кажется, у меня не будет другого шанса узнать что-то большее. Словно эти документы, фотографии и доказательство моего родства исчезнут, как только я поднимусь и уйду. Проглатываю поднимающуюся к горлу едкую жидкость.
В коробке есть еще несколько фотографий: вот мама танцует, вот изящно приседает в плие. Мама родила меня, когда была совсем юной, так что могла бы продолжить танцевать и после. Будь ей дело до балета, она бы привела себя в форму. А могла бы избавиться от меня и выбрать танцы. Почему же не избавилась? Я бы так и поступила.
Наконец меня рвет. Почти ничем, водой, но на пол кое-что проливается. Большую часть я удержала внутри. Потом долго принимала душ и отчищала дверцу шкафа. Надеюсь, я не терла слишком сильно и не оставила следов.
Сворачиваюсь на кровати, без платья, с мокрыми волосами, без всякого желания идти на дурацкую вечеринку Квонов. Стараюсь ни о чем не думать, но мое открытие слишком яркое, слишком… большое. Я никак не могу его переварить. Я хотела всего лишь слизнуть с торта крем, а мне отрезали огромный кусок. А я ведь не ела годами. Или, может, ни разу в жизни. А теперь передо мной поставили шоколадный торт, и это… это слишком.
– Ты готова, И Джун?
Мама вернулась из магазина. Я уже должна быть чистой и одетой, но вместо этого я лежу, завернутая в полотенце, в позе эмбриона на слишком жесткой кровати. Не отвечаю ей.
– И Джун! Пора идти!
Ненавижу ее голос. Ненавижу, когда она переключается на корейский. Звуки липнут друг к другу. Я не отвечаю, слышу ее топот. Она вваливается в мою комнату без стука. Она вообще никогда не стучит. «А чего тебе скрывать?» – вот как она это аргументирует.
– И Джун! – взрывается она, когда видит, в каком я состоянии.
– Я никуда не иду, – бормочу в подушку.
– Где твое платье? Одевайся скорее!
– Я не пойду, – повторяю.
Мама прикладывает руку к груди, словно от моих слов у нее случится сердечный приступ.
– И Джун. Нельзя со мной так говорить.
– Я сказала – нет.
– Кто тебя этому научил? Я позволяю тебе оставаться в этой ужасной школе, где ты теряешь время в кордебалете, а ты? Сплошное неуважение.
– Проблема не в школе.
Вот он, мой шанс. Я могу прижать ее. Но я не готова. Мне нужна цель. Голова кружится, во рту все еще привкус рвоты, лицо того мужчины мельтешит перед глазами, словно скринсейвер на мониторе компьютера, но я собираюсь с силами.
– Я могу забрать тебя отсюда в любую минуту.
Мама скрещивает руки на груди и смотрит на меня с отвращением. Я – худшее, что с ней случалось. Теперь я знаю это наверняка.
– У тебя пять минут.
Это не вопрос, это приказ.
– Ага.
Она не понимает.
– И Джун, одевайся. Мы опоздаем.
Мать поворачивается.
– Кто мой отец? – шепчу.
Она застывает.
– Я видела фотографии. Читала судебные документы. Знаю про деньги. Но ты вычеркнула его имя. Кто он? Кто такой этот Доминик?
Она налетает на меня, как гарпия: челюсти сжаты, глаза сощурены.
– Ты не смеешь копаться в моих вещах!
Мать ударяет меня по лицу. Я никогда не видела ее такой. Она бьет меня еще раз, и я хватаю ее за руки, удерживаю их. Да, она – моя мать, а я – слишком маленькая, но я сильная. Сильнее, чем выгляжу. Сильнее, чем думаю. Я опрокидываю ее, наседаю, удерживаю на месте, чтобы она не смогла до меня дотянуться.