До конца конференции Бекки спала у меня в номере. Я был люто влюблен, и она, хотелось бы думать, тоже. Наш роман продолжался и в Англии: яркий, веселый и восхитительный. Я был влюблен, я это знал, и любовь шампанским ударяла в голову.
Я проводил с ней все свободное время, говорил жене, что задерживаюсь, что мне надо в Лондон, что я занят. А сам мчался к Бекки в Баттерси.
Ее тело наполняло меня радостью: золотистая податливость кожи, голубые глаза с зеленоватым отливом. Ей было трудно расслабиться во время секса – ей вроде бы нравился секс как идея, но на практике он ее не впечатлял. Оральный секс вызывал у нее легкое отвращение – когда она сама и когда ей, – и больше всего ей нравилось, когда все заканчивалось очень быстро. Но меня это не задевало: мне хватало ее красоты и остроумия. Мне нравилось, как она лепит из пластилина кукольные лица маленьких человечков и как пластилин тонкими темными полумесяцами забивается ей под ногти. У нее был красивый голос, и иногда она ни с того ни с сего принималась петь – популярные песни, фольклор, отрывки из оперных арий, глупые песенки из телерекламы – что в голову придет. Жена никогда не пела, даже колыбельные нашим девочкам.
Краски как будто делались ярче, когда рядом была Бекки. Я стал замечать мелочи жизни, которых не видел раньше: разглядел изысканную элегантность цветов, потому что Бекки любила цветы; пристрастился к немому кино, потому что Бекки любила немое кино, «Багдадского вора» и «Шерлока-младшего»[31] я пересматривал по сто раз; стал собирать кассеты и компакты, потому что Бекки любила музыку, а я любил Бекки и мне нравилось любить то, что любила она. Раньше я не слышал музыки; не понимал черно-белого изящества безмолвного клоуна; никогда по-настоящему не видел цветка, не касался его и не обонял – до того, как мы встретились с Бекки.
Она сказала, что ей пора уйти из театра и заняться чем-то другим, чтобы зарабатывать больше и регулярнее. Я познакомил ее с приятелем из музыкального бизнеса, и он взял ее личным секретарем. Иногда меня мучил вопрос, спят они или нет, но я не расспрашивал – не решался, хотя размышлял об этом. Я не хотел рисковать тем, что было у нас двоих, и знал, что у меня нет причин ее упрекать.
– Как ты думаешь, что я чувствую? – спросила она, когда мы вышли из тайского ресторанчика в двух шагах от ее дома. Мы ужинали там всякий раз, когда я приезжал к ней. – Когда знаю, что вечером ты возвратишься к жене. Ты думаешь, мне каково?
Я знал, что она права. Я никому не хотел делать больно, но как будто разрывался на части. Страдала работа в моей компьютерной фирме. Я собирался с духом, чтобы сказать жене: я ухожу. Мне представлялось, как обрадуется Бекки, когда узнает, что теперь я безраздельно с ней, насовсем; Кэролайн, жене, будет тяжело, а девочкам еще тяжелее, но так нужно.
Каждый раз, когда я играл с дочками, с моими почти одинаковыми близняшками (подсказка: у Аманды над верхней губой крошечная родинка, подбородок у Джессики чуть круглее) с волосами медового цвета, чуть светлее, чем у Кэролайн; каждый раз, когда мы ходили в парк, когда я купал их перед сном и укладывал спать, в сердце свербела тягучая боль. Но я знал, что нужно сделать; знал, что нынешняя боль скоро сменится радостью, потому что я буду с Бекки, я буду с ней жить, и любить ее, и проводить с ней все время.
До Рождества оставалось чуть меньше недели, и дни стали короткими – короче не бывает. Я пригласил Бекки поужинать в тайском ресторанчике и, наблюдая, как она слизывает ореховый соус с палочки куриного сатая, сказал ей, что скоро брошу жену и детей ради нее. Я ждал, что она улыбнется, но она ничего не сказала – и не улыбнулась.
У нее дома в тот вечер она не захотела ложиться со мной в постель. Объявила, что между нами все кончено. Я напился и плакал в последний раз во взрослой жизни, уговаривал, умолял ее передумать.
– С тобой больше не весело, – сказала она спокойно и просто, а я сидел на полу у нее в гостиной, брошенный и несчастный, привалившись спиной к старенькому потертому дивану. – Раньше с тобой было весело и хорошо. А теперь ты только ноешь.
– Прости, – жалко сказал я. – Пожалуйста, прости. Я так больше не буду.
– Вот видишь, – сказала она. – Совершенно не весело.
Она ушла в спальню и заперла дверь на ключ, а я сидел на полу в гостиной; я в одиночестве прикончил бутылку виски, а потом, пьяный в дым, бродил по квартире, трогая вещи Бекки и хлюпая носом. Я прочел ее дневник. Пошел в ванную, выудил трусики Бекки из корзины с грязным бельем и прижал их к лицу, жадно вдыхая ее ароматы. В какой-то момент я затеял стучаться в дверь спальни и звать Бекки, но она не ответила и не открыла.
Ближе к утру я из серого пластилина слепил себе горгулью.
Это я помню. Я был голый. Нашел на камине кус твердого пластилина, долго мял его и месил, пока он не сделался податливым и мягким, потом мастурбировал в него в пьяном, злобном и разгоряченном угаре и смешал белесую сперму с плотной бесформенной серой массой.
Скульптор из меня никакой, но в ту ночь из-под моих пальцев вышло странное нечто: большие нескладные руки, ухмыляющаяся рожа, огрызки крыльев и скрюченные ноги; я слепил это существо из похоти, злости и жалости к себе, окрестил последними каплями «Черной этикетки» и поставил на грудь: пусть моя горгульечка защищает меня от красивых женщин, у которых голубые глаза с зеленым отливом, пусть оберегает от любых чувств.
Я лежал на полу с горгульей на груди, а через пару мгновений я уже спал.
Я проснулся часа через три – дверь в ее спальню по-прежнему заперта, а на улице еще темно. Я дополз до ванной и заблевал весь унитаз, и пол, и разбросанное белье, которое вытащил из корзины. Потом я поехал домой.
Не помню, что я сказал жене. Может, Кэролайн предпочла не знать. Не спрашивай и не получишь ответа – примерно так. Может быть, она съязвила насчет рождественских пьянок. Не помню.
Я больше не бывал в той квартире в Баттерси.
Раз в пару лет мы сталкивались с Бекки в метро или в Сити – каждый раз было неловко. Она была нервной и скованной – и я, без сомнения, тоже. Мы говорили друг другу «привет», она поздравляла меня с очередным достижением – я направил свою энергию на работу и создал если не империю развлечений (как частенько ее называли), то мелкое княжество музыки, театра и интерактивных приключений.
Иногда я знакомился с девушками – умными, красивыми, замечательными девушками, а потом с женщинами, в которых мог бы влюбиться; с теми, кого мог бы любить. Но я их не любил. Я вообще никого не любил.
Сердце и разум; и разумом я старался не думать о Бекки, убеждал себя, что не люблю ее, что она мне не нужна, что я не думаю о ней. Но когда я все-таки думал о ней, вспоминал ее глаза, ее улыбку – мне было больно. Боль разрывала мне грудь, острая, настоящая боль внутри, словно кто-то впивался мне в сердце когтями.
В такие мгновения мне казалось, что я ощущаю в груди крошечную горгулью. Холодная, словно камень, она обвивалась вокруг моего сердца и защищала меня, пока не приходила полная бесчувственность; а когда она приходила, я возвращался к работе.
Прошли годы: дочери выросли и уехали из дома, поступили в колледж (одна на севере, другая на юге, мои не совсем одинаковые близняшки), и я тоже ушел из дома, оставил его Кэролайн, а сам перебрался в большую квартиру в Челси и стал жить один, и был если не счастлив, то хотя бы доволен.
А потом было вчера. Дело близилось к вечеру. Бекки заметила меня первой, в Гайд-парке – я сидел на скамейке, читал книжку на теплом весеннем солнышке, и она подбежала и коснулась моей руки.
– Не забыл старых друзей? – спросила она.
Я оторвался от книжки.
– Здравствуй, Бекки.
– Ты совсем не изменился.
– Ты тоже.
В моей густой бороде серебрилась седина, волосы на голове изрядно поредели, а Бекки превратилась в элегантную женщину за тридцать. Но я сказал правду, и она тоже.
– Ты большой молодец, – сказала она. – О тебе все время пишут в газетах.
– Это лишь значит, что мои рекламщики не зря получают зарплату. А ты чем сейчас занимаешься?
Она стала директором пресс-службы независимого телеканала. Очень жалеет, сказала она, что бросила сцену, – теперь наверняка играла бы в Уэст-Энде. Она провела рукой по своим длинным темным волосам и улыбнулась, как Эмма Пил, и я пошел бы за ней хоть на край света. Я закрыл книжку и убрал в карман.
Мы шли через парк, держась за руки. Весенние цветы кивали нам крошечными головками – желтыми, белыми и оранжевыми.
– Как у Вордсворта, – сказал я. – Желтые цветы.
– Нарциссы, – сказала она. – У Вордсворта были нарциссы.
Была весна, мы гуляли в Гайд-парке и почти сумели забыть, что нас окружает город. Мы купили мороженое – два рожка с холодными сладкими шариками цвета «вырви глаз».
– У тебя кто-то был? – в конце концов спросил я, как мог непринужденно, облизывая мороженое. – Ты меня бросила ради кого-то?
Она покачала головой:
– Просто ты становился уж очень серьезным. Вот и все. И я не хотела разбивать семью.
Позже, уже совсем вечером, она повторила:
– Я не хотела разбивать семью. – Потянулась, лениво и томно, и добавила: – Тогда. А теперь мне все равно.
Я вообще-то не сказал ей, что развелся. Мы ели суши и сашими в японском ресторанчике на Грик-стрит и пили саке – чтобы согреться и напоить вечер мягким сиянием рисового вина. Потом мы поехали ко мне на золотистом такси.
Вино светлым теплом разлилось в груди. У меня в спальне мы целовались, обнимались и хихикали. Бекки изучила мою коллекцию компактов, поставила «Сессию в Троице» «Ковбой Джанкис»[32] и стала тихонечко подпевать. Это было несколько часов назад, но я не помню, когда Бекки разделась. Зато помню ее грудь – по-прежнему очень красивую, хотя уже и не такую упругую, как в те времена, когда ей было двадцать, – и возбужденные темно-красные соски.