Я писал выше о моем споре с Козловым и Поспеловым в 1957 году в Академическом Театре Оперы и Балета им. Кирова в Ленинграде в связи с речью, которую я произнес на машиностроительном заводе им. Ленина.
Помню, в тот вечер, когда мы возвращались из театра, мы сидели втроем в ЗИЛе. Меня посадили посередине. Козлов сказал Поспелову, пользуясь уменьшительными именами, как это принято у русских:
— Ты у нас великий человек, один из самых крупных теоретиков.
— Ну нет, ну нет!* — «скромно» ответил ему Поспелов.
Я не мог понять, к чему вся эта лесть, но впоследствии мы узнали, что этот Поспелов был одним из составителей «секретного» доклада против Сталина. Козлов продолжал;
— Это именно так, но ты скромный, очень скромный.
Вот это и был весь разговор, который шел по дороге; они льстили друг другу, покуда мы не прибыли в резиденцию. Мне это опротивело, ведь у нас так не заведено.
А Ефремова я знал меньше.
Когда мы были в Москве во время XXI съезда, в один воскресный день Полянский, тогда член Президиума ЦК КПСС, а ныне посол в Токио, пригласил меня и Мехмета Шеху отобедать у него на его даче в Подмосковье. Мы поехали. Из-за выпавшего снега вокруг все было белым-бело. Было холодно. Дача тоже была белой, как снег, красивой. Полянский сказал нам:
— Это дача, где отдыхал Ленин.
Этим он хотел сказать: «я важная персона». Там мы застали и Ефремова и еще другого секретаря, из Крыма, если я не ошибаюсь. Нас представили. Было 10 часов утра. Стол был накрыт как в сказках про русских царей.
— Давайте позавтракаем, — сказал нам Полянский.
— Мы уже, — ответили мы.
— Нет, — возразил он, — сядем и позавтракаем снова. (Он, конечно, хотел сказать «выпьем».)
Мы не пили, а смотрели на них, когда они пили и разговаривали. Ну и здорово хлебали и жрали они: Колоссально!! Мы делали большие глаза, когда они опрокидывали стаканы водки и различных вин. Полянский, лицом интригана, кичился без зазрения совести, тогда как Ефремов с другим секретарем и с прибывшим позднее лицом, пили и, ни капельки не стыдясь нас, до отвращения превозносили Полянского: «Равных тебе нет, ты великий человек и столп партии, ты хан Крымский» и т. д. и т. п. Вот так продолжался «завтрак» до часу дня. Нас грызла скука. Мы не знали, чем заняться. Я вспомнил о бильярде и, с целью покинуть этот зал пьяниц, спрашиваю Полянского:
— Есть ли тут бильярд?
— Есть, а как же, — ответил он — Вам хочется туда?
— С удовольствием! — ответили мы и сразу встали.
Мы поднялись в зал бильярда и пробыли там часа полтора-два. За ними в бильярд последовали водка, перцовка, и закуски*.
Тогда мы спросили разрешения уехать.
— Вы куда? — спросил Полянский.
— В Москву, — ответили мы.
— Как это возможно, — возразил он. — Ведь мы теперь пообедаем.
Мы вытаращили глаза от удивления и сказали:
— А чем мы занимались до сих пор, разве мы не ели и не пили на два дня?
— О, нет, — возразил Ефремов, — то, что мы ели, это был легкий завтрак, а теперь начинается настоящий обед.
Нас взяли под руку и повели в столовую. И что открылось нашему взору! Стол вновь накрыт полным-полно. Все эти харчи производились за счет советского государства пролетариев ради его руководителей, с тем чтобы они «отдыхали» и кейфовали! Мы сказали им:
«Мы не можем есть». Мы возражениями, а они просьбами, и давай жрать и хлебать без перебоя.
— Есть ли тут кинозал? Нельзя ли посмотреть фильм? — спросили мы.
— Есть, а как же, — ответил Полянский, нажал кнопку и отдал распоряжение кинооператору подготовить показ фильма.
Полчаса спустя все было готово. Мы вошли в кинозал и сели. Помню, это был цветной мексиканский фильм. Мы избавились от столовой. Не прошло и десяти минут с начала фильма, как мы увидели в темноте по одному ворами удиравших из кинозала к водке Полянского и других. Когда кончился фильм, мы застали их за накрытым столом: они ели и пили.
— Садитесь, — сказали они, — теперь мы покушаем чего-нибудь, после фильма приятно закусить.
— Нет, — возразили мы, — больше мы не можем ни есть, ни пить; пожалуйста, разрешите нам вернуться в Москву.
Мы насилу встали.
— Вам надо полюбоваться и красивой ночью русской зимы, — предложили нам.
— Зимой-то мы полюбуемся, — говорю я на албанском, — лишь бы избавиться от столовой и от этих пьяниц.
Мы надели пальто и вышли на снег. Мы сделали несколько шагов, и вот остановившийся ЗИМ: двое других друзей Полянского; одного из них, некоего Попова, я знал еще в Ленинграде; там он был доверенным лицом Козлова, который поспешно произвел его в чин министра культуры РСФСР. Объятия на снегу.
— Вернитесь, пожалуйста, — просили они, — еще на часик…. — и т. д. и т. п. Мы не согласились и уехали; однако мне досталось. Я простудился, схватил сильный насморк при повышенной температуре и пропустил несколько заседаний съезда. (Все это я рассказал с целью раскрыть лишь один момент из жизни советских руководителей, тех, которые подорвали советский строй и авторитет Сталина.)
А теперь снова вернемся к прибытию в Москву до совещания партий.
Козлов, значит, сопровождал нас до дачи. В прошлом, как правило, они возили нас до дома и уезжали; но на сей раз Козлову хотелось показаться «сердечным товарищем». Сняв пальто, он сразу же пошел прямо в столовую, переполненную бутылками, закуской и черной икрой.
— Давайте выпьем и покушаем! — пригласил нас Козлов, — но это было не то. Ему хотелось беседовать с нами с целью разузнать, каково было наше настроение и наша предрасположенность.
Он начал беседу так:
— Теперь комиссия уже закончила проект, и почти все мы согласны с ним. Согласны и китайские товарищи. Имеется еще 4–5 вопросов, относительно которых еще не достигнуто общее мнение, но касательно их мы можем выпустить внутреннее заявление.
И, обратившись к Хюсни с целью заручиться его одобрением, сказал ему:
— Не так ли? Хюсни отвечает ему:
— Нет, это не так. Работа не завершена. У нас имеются возражения и оговорки, которые наша партия изложила в письменном заявлении, переданном комиссии.
Козлов побледнел, не смог заручиться его одобрением. Я вмешался и сказал Козлову:
— Это будет серьезное совещание, на котором все проблемы должны быть поставлены правильно. Многие вопросы в проекте поставлены превратно, но особенно превратно они проводятся в жизнь, в теории и на практике. Все должно быть изложено в заявлении. Мы не допустим никаких внутренних листков и хвостов. Ничего в темноте, все в свете. Для этого и проводится совещание.
— Не надо говорить пространно, — сказал Козлов.
Один из нас говорит ему, посмеиваясь: — И в ООН мы говорим вдоволь. Там Кастро выступал четыре часа, а вы-то думаете ограничить нам время выступлений!
Хюсни сказал ему:
— Вы два раза прервали нас в комиссии и не дали договорить.
— Это не должно иметь места, — добавил я. — Вам должно быть ясно, что подобных методов мы не примем.
— Мы должны сохранить единство, иначе это трагедии подобно, сказал Козлов.
— Чтобы сохранить единство, надо высказываться открыто, сообразно с марксистско-ленинскими нормами, — ответили мы ему.
Козлов получил отпор, поднял бокал за меня, закусил и уехал.
Все время вплоть до начала совещания было занято нападками и контрнападками между нами и ревизионистами всех степеней. Ревизионисты объявили нам войну широким фронтом, и мы также давали отпор по горячим следам их нападкам.
Они старались любой ценой добиться того, чтобы мы на совещании не критиковали их открыто за совершенные преступления. Будучи уверенными в том, что мы не отойдем от своих правильных взглядов и решений, они прибегали и к измышлениям, утверждая, будто то, что мы поставим на совещании, было необоснованно, «вносило раскол», будто мы «трагически» ошибались, будто мы были виновниками» и должны были изменить путь, и т. д. и т. п. Советские усиленно обрабатывали в этом отношении все делегации братских коммунистических и рабочих партий, которые должны были принять участие в совещании. Что касается до себя, то они прикидывались «непогрешимыми», «невинными», «принципиальными», вели себя так, будто они держали в руках судьбу марксистско-ленинской истины.
Провокации и давление на нас приняли открытый характер. На приеме, устроенном в Кремле по случаю 7 ноября, ко мне подошел бледный как смерть Косыгин и стал читать мне sermon (По-французски: проповедь) о дружбе.
— Дружбу с Советским Союзом, основанную на марксизме-ленинизме, мы будем беречь и отстаивать, — заметил я.
— В вашей партии имеются враги, которые ополчаются против этой дружбы, — сказал Косыгин.
— Спроси-ка его, — обращаюсь к Мехмету Шеху, который хорошо владел русским языком, — кто это за враги в нашей партии? Пусть он нам скажет.
Косыгин попал впросак, начал хмыкать и говорить:
— Вы неправильно поняли меня.
— Бросьте! — сказал ему Мехмет Шеху;
— мы вас поняли очень хорошо, но вы не смеете говорить открыто.
Мы ушли, покинули эту ревизионистскую мумию.
(В течение всего вечера советские не оставляли нас одними и в покое: они изолировали нас друг от друга и окружали по заранее подготовленной мизансцене.)
Вскоре нас окружили маршалы Чуйков, Захаров, Конев и др. Они по указке пели на иной лад: «Вы, албанцы, боевой народ, здорово воевали, вы как следует выстояли, пока не одержали победу над гитлеровской Германией», и Захаров продолжал забрасывать камнями германский народ. В этот момент к нам подошел Шелепин. Он стал возражать Захарову относительно сказанного им по адресу немцев. Возмущенный Захаров, не считаясь с тем, что Шелепин был членом Президиума и начальником КГБ, говорит ему: «Ну тебя, чего ты вмешиваешься в разговор, не тебе учить меня, кто такие немцы! Когда я воевал с ними, ты был молокососом».
В ходе этой беседы надменных маршалов, опьяненных водкой, Захаров, который когда-то был начальником Военной Академии им. Ворошилова, стал говорить комплименты Мехмету Шеху, который вместе с другими товарищами был направлен туда обучаться сталинскому военному искусству. Перебив его. Мехмет Шеху сказал: «Спасибо вам за комплименты, но не хотите ли вы сказать, что и ныне, здесь, в Георгиевском зале, мы являемся старшим и подчиненным, начальником и слушателем?»