Хрустальная медуза — страница 39 из 83

Сергеев невесело усмехнулся: — Нет, ты еще не обвыкся. Книгу издать? Да разве мы сейчас издаем? Всe наоборот, друг мой милый, все наоборот…


Первый день на старой работе, в редакции, в которой Зернов проработал больше десяти лет заведующим, а до того — редактором, прошел как-то незаметно, очень непривычно, хотя с другой стороны все было почти как тогда, и дела все были знакомыми. Просто не сразу можно было привыкнуть к тому, что люди входили к нему с решенными вопросами, и иногда разговор шел об этом самом вопросе, и тогда он получался нелепым, потому что в конце его и Зернов, и посетитель приходили к тому, что вопрос из ясного и решенного превращался в открытый и неясный — и тогда посетитель уходил; иногда же говорили они совсем о другом, о чем попало, о ерунде — и все равно, когда посетитель уходил с выражением надежды на лице, он уносил с собой нерешенный вопрос. Одним словом — все, как в той жизни, но все наоборот. Где-то на четвертом разговоре Зернов стал уже привыкать к этому; ко всему ведь можно привыкнуть.

Немного кольнуло его, когда Мила, младший редактор, незадолго до конца работы (по-старому — вскоре после начала) встала, подошла к шкафу, где за стеклянными дверцами стояли редакционные экземпляры выпущенных книг, вынула томик — новенький, свежий — и направилась к двери. “Мила, вы куда это? — окликнул ее Зернов, не допускавший даже, чтобы редакционные экземпляры показывали кому-либо вне его кабинета, даже самому автору, еще не получившему своих договорных десяти книжек. — Куда понесли?”. Мила, не оборачиваясь, ответила: “В производственный отдел, сдавать”, и вышла. Так Зернов впервые столкнулся с тем, что теперь в издательстве книги не выходили, как в той жизни — теперь они, напротив, одна за другой должны были сдаваться производственникам, свозиться из магазинов и складов в типографии, где с них снимали переплеты, разброшюровывали, расфальцовывали, сросшиеся сами собой листы пропускали через машины, где они свертывались в непрерывный рулон бумаги, позже увозившийся на фабрику или на станцию для погрузки в вагоны, а набор в конце концов поступал в линотипы или другие наборные устройства и превращался в однородную металлическую массу. В этом заключалась сейчас их работа, и Зернов уже начал понимать, что привыкнуть ко всему этом, у можно, и жить можно, потому что главное в жизни и в работе — процесс, а возникает ли что-то в его результате, или исчезает — не столь Важно, если процесс отлажен и если он нужен — или принято считать, что он нужен. Когда Зернов понял это, на душе стало вдруг неожиданно легко: стало вдруг ясно, что годы, проработанные им в издательстве в той жизни, он неизбежно проработает и сейчас, и никакие силы этого не изменят.

И это сознание наполнило его такой беззаботностью, какой он раньше в себе никогда не ощущал.

В таком настроении вышел он на вечернюю, уже прохладную улицу, где стояли чистота и свежесть и заливались птицы. И ко всему этому тоже можно было легко привыкнуть — к тому, что птицы поют по вечерам, а не по утрам, как раньше, и что вечерами бывает ясно и свежо, и чувствуешь себя бодрым и полным сил, а по утрам будет, наверное, наоборот, пыльно и суетливо, и станешь ощущать усталость, потому что перед работой придется еще побегать по магазинам, разнося покупки.

Но и это примелькается, войдет в обычай; ведь живут же люди и, если верить Сергееву, не первый век живут так…

Возвращаясь домой, чтобы поужинать и лечь спать, Зернов подошел к киоску, чтобы оставить там сегодняшнюю газету, обнаруженную им в кармане пиджака. Зернов положил газету на прилавок, для чего пришлось минуту-другую постоять в очереди, на газету положил две копейки, назад получил пятак. Зернов всегда находил пару секунд, чтобы перемолвиться словечком со стариком-киоскером, подрабатывавшим здесь к пенсии. Судя по тому, что Зернов застал его на месте, старик вернулся во Вторую жизнь раньше его, а теперь ему предстояло жить еще очень долго, чуть ли не до конца двадцатого века, до его десятых годов, и жизнь эта, как понимал всякий, хотя в объеме школы знакомый с историей, обещала быть интересной, хотя и достаточно беспокойной, и наполненной значительными событиями. Старик выглядел в точности как раньше, но это была их первая встреча после возвращения Зернова, и Зернов поздоровался с особым удовольствием.

— Ну, вот и вы вернулись, — сказал старик. — Я искренне рад вас видеть. Пора и вам пожить спокойной жизнью. И оглянуться. — Старик посмотрел на Зеркова как-то чрезвычайно значительно. — Возвращайся, оглядываясь; эти слова говорят вам что-либо?

— По-моему, нет…

— Ах да, вы не в Сообществе.

— В каком Сообществе?

— Обладателей обратной памяти. Мы все в него входим.

— Почему же я — нет?

— Потому что…

Старик глянул на Зернова, на этот раз словно сомневаясь. Но время их разговора истекло — неумолимо, как в междугородном телефоне, и без предупреждения. Разговор не мог продолжиться ни секундой дольше, чем в той жизни, а ведь тогда, помнится, они поболтали о погоде — только-то… И старик уже принимал от следующего газеты и отдавал мелочь, шел сложный размен белых и желтых монеток, а Зернова ноги сами собой несли дальше, по направлению к остановке троллейбуса.

Наталья Васильевна уже спала, она приходила с работы и ложилась спать раньше; так что поужинал Зернов, как обычно, в одиночестве: съел два яйца всмятку и выпил чашку крепкого кофе. После этого слелал зарядку, умывшись, затем сразу почувствовал сонливость и лег.

Однако, уснуть в эту ночь ему не удалось. То есть, тело исправно спало, храпело даже, время от времени поворачиваясь с боку на бок. Но мысль бодрствовала.

Зернов думал о жизни. И о жизни вообще, и в первую очередь — о своей собственной; не о той, что шла сейчае — о ней думать пока что было нечего, она только началась, — но о той, Первой, какую теперь надо было, если верить Сергееву (а Зернов поверил), прожить навыворот, от последних дней к первым. Зернов понимал, что придется к этому привыкнуть, сколь бы необычной эта жизнь ни казалась ему сейчас, сначала; однако перед тем, как привыкнуть, надо было и поразмыслить. Потому что даже тогда, когда программа действий была, казалось бы, предельно ясна, Зернов все же любил подумать, еще и еще раз все взвесить и предусмотреть, потому что потом, когда придется принимать какие-то решения, думать, может статься, будет и некогда. Правда, сейчас, похоже, никаких решений принимать не придется, все они были приняты тогда, в первой жизни, миллиарды (как говорят) лет тому назад; и тем не менее, подумать надо было — чтобы представлять, что же тебя ожидает и в ближайшем, и в более отдаленном будущем. И Зернов, вместо того, чтобы спать, думал. Думать сейчас значило — вспоминать.

Он и вспоминал ту свою, первую жизнь, когда время текло нормально, и не находил в ней ничего такого, чего следовало стыдиться, о чем сожалеть. Все делалось в общем правильно, в духе времени, жил он целеустремленно и целесообразно и, в общем, порядочно. Даже если спрашивать по самому, большому спросу, по самому строгому кодексу, в чем можно было бы упрекнуть его?

Таких сомнительных мест было три: отношения с Адой, история с автором и выступление против директора, старого директора. Но, если говорить всерьез, у множества людей были в жизни поступки и более сомнительного свойства, и числом их бывало куда больше, да и кто и как станет с него за это спрашивать? Дело-то прошлое! А в остальном в жизни было не так уж мало хороших минут, часов и даже дней. Жаль, конечно, было, что прервалась она так скоро — но теперь и это уже было делом прошлым, он снова жил. И всю свою предстоящую жизнь теперь мог знать заранее, и каждый хороший момент, предстоявший в ней, встречать осмысленно и исчерпывать до предела возможностей. Нет, если подумать спокойно и трезво, отбросив неизбежный вначале призвук необычайности, сенсационности, то в этой, Второй жизни многое было устроено куда разумнее. Хотя бы то, что жизнь ведь теперь пойдет к молодости, к расцвету, обилию сил, надежд, мечтаний…

Тут он на минутку запнулся. С какой стороны ни посмотри, ни для надежд, ни для желаний в новой жизни места вроде бы не оставалось. И надежды, желания человека обусловлены прежде всего незнанием предстоящего, а также существованием каких-то возможностей влиять на будущее, предпочитать одно другому. А в этой Второй жизни все было известно и предусмотрено заранее, следовательно, и выбора никакого, и никакого влияния на будущее быть не могло. Сначала Зернов как-то обиделся было, но поразмыслив, решил, что такую цену, в общем, стоило заплатить за ощущение полной уверенности во всем предстоящем. Надо полагать, пройДет немного времени — и ему покажется уже странным, без малого невероятным, как могли люди существовать в той жизни, когда неизвестно было, что принесет завтрашний день, а о послезавтрашнем и вовсе нельзя было думать серьезно. Нет, Вторая жизнь была куда более основательной, надежной, определенной. И иметь хоть что-нибудь против такого порядка вещей мог лишь человек с неустойчивой психикой, сам не знающий, что ему нужно и чего он хочет. Так что — будем жить, и прекрасно будем жить!

Так размышлял Зернов, пока его тело спало, и все казалось ему ясным, понятным, превосходным. Очень славно чувствовал он себя, когда мысли его наконец утихомирились на какой-то час, а потом тело медленно проснулось и начало не спеша вставать, начиная новый день.

Когда Зернов еще только подходил к издательству, он почувствовал, что его начало как бы слегка покачивать, как если бы он несколько выпил. Голова была совершенно ясной, но голова тут роли не играла, а тело действительно имело причины так вести себя. Это Зернов прекрасно помнил. Именно сегодня, в предпоследний день (по старому исчислению) его пребывание на работе, когда он еще не ушел, но уже всем стало достоверно известно, что он уходит — лечиться или, как многие предполагали, умирать, — сами собой, званые и незваные, собрались десятка полтора человек, кое-кто из друзей-приятелей, кое-кто из авторов, испытывавщих к Зернову чувство благодарности за то, что книги их планировались и проходили без затяжек и проволочек; каждый прихватил кое-что с собой, редактрисы сварили кофе. Конечно, такое не полагалось на службе, однако кофе тут пили всегда, а сегодня — все были уверены — и на остальное посмотрят сквозь пальцы, потому что причина была всем известна, и все сочувствовали.