чение: жить в памяти и, следовательно, по-прежнему как-то влиять на твою жизнь, жизнь духа. Нет, видимо, книги были для Второй жизни выгоднее мебели, а еще куда выгоднее были спектакли, концерты, выставки или путешествия: тут мало того, что ты получал деньги назад, но ты же и еще раз — как бы в премию — смотрел тот же самый спектакль или слушал музыку, или любовался полотнами, или посещал чужие города и веси. Да, это, оказывается, было самым выгодным — но кто мог знать, что эфемерное переживание от искусства окажется долговечнее мебели?..
Мысли его прервались: вошла Наташа, неся еще одну охапку упаковочной бумаги, которой сейчас же предстояло пойти в работу, а вслед за нею — Сергеев, нагруженный листами гофрированного картона. Сергеев — тут?
Сейчас?.. Однако, Зернов сразу же вспомнил, что и действительно заезжал Сергеев в тот раз — спросить, не нужно ли чем помочь; заезжал, хотя и пробыл недолго.
Тогда Зернова даже тронуло такое внимание, хотя объяснил он его тем, что был, как-никак, начальником Сергеева; теперь же он подумал, что вовсе не в том было дело — он перехватил взгляд, брошенный Сергеевым на Наташу и понял, что гадать о причинах не приходится.
И появление Сергеева, и этот его взгляд сразу же отбили у Зернова всякую охоту рассуждать отвлеченно. Сам удивляясь, он ощутил вдруг даже не приступ — нет, буквально взрыв какой-то в душе, взрыв ревности, едва ли не ненависти к сопернику; хорошо еще, что над действиями своими Зернов был не властен, иначе как знать, что могло бы тут произойти. Ревность эта его самого немало Удивила: вроде бы все ведь было ясно, все было неизбежно — чего же волноваться попусту? Но здравая эта мысль не помогла: не хотел он, совершенно не хотел делить Наташу с кем-то — хотя бы на краткий миг, хотя бы только в душевном плане. Не мог примириться с такой мыслью. Не желал.
Господи, — подумал Зернов, — что же это со мной?
Ведь все, кажется, так прекрасно устроилось, такая безмятежная жизнь пошла в моих мирах — зачем же это, зачем же так переживать что-то, происходящее не в моем мире, а в реальном, до которого мне и дела почти никакого нет? Ведь уже, кажется, установилось полное безразличие между нами, каждый волен жить, как хочет в своей душе; чего же мне? Неужели на самом деле она мне не безразлична еще? Да что я, в самом деле — снова люблю ее? Бывает ли так?.. Бывает, наверное, — раз со мной приключилось, — тут же ответил Зернов сам себе. Что делать: духом, далее своим, нельзя командовать, напротив, это он, командует всем прочим… — Зернов смотрел на Наташу, улавливая каждое малейшее ее движение, вглядываясь в каждую черточку ее лица, — смотрел и чувствовал, что на самом деле, как бы он себя ни уговаривал, все это осталось — или снова стало — для него бесконечно дорогим, и что жить без этого просто невозможно. Он имел в виду не ее физическое присутствие, которое самой жизнью было ему гарантировано еще на полтора десятка лет, — нет, теперь, когда физическая сторона жизни так немного значила, потому что была неизменна и неизбежна, ему нужна была общность духовная, потому что только в душе и происходила теперь настоящая жизнь. Нет, не могло оставаться все так, как было еще минуту назад.
Мир, — подумал Зернов привычно. — Как же это получилось, что в моих мирах до сих пор не нашлось местечка для Наташи, хотя именно ей главное место в них и должно принадлежать? Надо сейчас же, незамедлительно создать новый мир для нас обоих, мир, в котором Наташа, как и я сам, будет свободна и счастлива. Да, создать этот мир…
И тут в нем шевельнулось сомнение. А может ли он создать такой мир? Они ведь только в его душе существуют, новые миры, и кем бы он их ни населял, легче от этого становится только ему самому, и никому другому.
До сих пор, правда, он ничего иного и не хотел; он убеждал автора или Аду, но ему было все равно, чувствуют ли они себя, расставшись с ним, по-прежнему в его мире, или возвращаются в реальность? Да, скорее всего, возвращаются. Эти миры он создавал для себя, и сейчас впервые захотел создать такой мир для другого человека, для Наташи — и понял вдруг, что создать мир для другого можно только одним способом: действуя через реально существующий мир, иными словами — пытаясь на этот реальный мир как-то воздействовать… Это все было просто, логично, понятно, и только одно затруднение видел он перед собой: заключалось оно в том, что воздействовать на этот реальный мир, уже по самому его принципу, было нельзя.
Странно, — думал Зернов:-Вторая жизнь как бы сама несет в себе семена своей гибели: она дает возможность использовать все время, чтобы думать, поскольку работа делается сама собой. Ну что же, используем данный нам шанс…
Мир для Наташи, — думал он. — Как создать такой мир, в котором мы будем вместе и она будет снова любить меня?
Он попробовал разложить задачу на элементы. До сих пор Зернов создавал миры для себя. Создать мир для себя можно было, изменив некоторые черты реального мира (пусть только в своем воображении) так, как это нужно было Зернову. Если же нужно создать мир для другого человека, то — логически рассуждая — следовало изменить нечто в реальном мире так, чтобы оно стало приемлемым для человека, для которого мир создается.
Все просто.
Просто, но практически невыполнимо. Потому что до сих пор мир создавался, как уже сказано, в воображении Зернова, а своему воображению он был хозяин. Наташа же была — сама по себе, и управлять ее воображением Зернову вряд ли удалось бы. Кроме всего прочего и потому, что нынешняя Наташа не была той, с кем расстался он, уходя из жизни. Она прожила еще долгую жизнь после того, и опыт этой жизни, и все изменения, внесенные этой жизнью в ее духовное “я” сохранялись и сегодня. Так что Наташа была, по сути дела, незнакомой женщиной, которую надо было завоевывать с самого начала.
Надо ли? Зернов не сразу все-таки поверил в то, что это необходимо. Он сначала попытался убедить себя в том, что все это только лишь придурь, глупость: заново влюбиться в собственную жену, нелепо ведь, смеяться будут!
Но ничто не помогало: сердцу, как говорилось еще давно, не прикажешь, а сейчас, во Второй жизни, это ощущалось куда острее, чем раньше. Если бы можно было находить какие-то рациональные корни любви, Зернов, возможно, пришел бы к выводу, что в возрождении его чувства сыграло роль и то, что Зернов как бы отнял жену у другого человека, Сергеева. Кроме того, он не мог забыть, как вела себя она с ним, когда он болел и умирал, и запоздалая благодарность вспыхнула в нем.
Итак, мир для Наташи надо было создать в ее воображении, а влиять на него, на воображение, Зернов не мог никак, за исключением одного способа: следовало изменить то, что должно было в этот Наташин мир войти; изменить в реальности — так, чтобы на нее подействовали факты. Чтобы она поверила в реальность нового, предназначенного для нее мира.
Что должно было в этот мир войти? Многое, наверное; но главным и основным, что должно было непременно присутствовать в том мире, был сам Зернов. И поскольку сегодняшнего, реального Зернова Наташа не любила, измениться следовало в первую очередь ему самому.
Очень просто, не правда ли? Только как это сделать?
О человеке судят по его поступкам. То, что он думает и говорит, убеждает людей лишь тогда, когда подкрепляется делами. Это известно столько времени, Сколько существует общество. И Зернову, чтобы убедить Наташу в том, что он становится другим, достойным ее, надо было совершать какие-то поступки, которые позволили бы ей поверить в это.
Но все поступки во Второй жизни были лишь повторением тех, что совершились уже в жизни Первой. Ничего иного совершить сегодня было нельзя. И в то лее время, это было необходимо, потому что никогда и ни одну женщину не убедят слова: я рад был бы сделать ради тебя то и это, но, к сожалению, обстоятельства не позволяют…
Надо было быть сильнее обстоятельств.
Легко сказать. Но ведь обстоятельством-то этим была сама Вторая жизнь! Иными словами — Вселенная. Природа. Бытие.
Тут было над чем подумать…
Как ни странно, сама мысль о том, что надо вступать в какой-то конфликт со Второй жизнью, Зернова не испугала и не удивила.
Во-первых, потому, что, исследовав свою Первую жизнь, — а значит, и предстоящую теперь Вторую — до самых истоков, до безмятежного детства, Зернов так и не нашел там такого рубежа, на котором можно было бы остановиться, сказать: вот тут я был человеком без страха и упрека, вот такого, каким я был в тот момент, Наташа не могла бы меня не полюбить. Не оказалось в жизни такого мгновения. Нет, безусловно, было в ней немало хорошего, но оно всегда тесно переплеталось с таким, за что Зернову было бы трудно хвалить себя. Если он выступал против чего-то, что можно было назвать злом, то не потому, что так болел душой за добро, но потому, что чувствовал за собой поддержку чего-то доброго, более сильного, чем зло. Но ведь бывало, что и против добра выступал он — когда зло в тот миг было сильнее.
Правда, в Первой жизни глубоко в сознании Зернова сидело привычное: я сам себе хозяин, что бы я ни делал — то потому, что так хочу, а если и не хочу, то хотя бы признал нужным, полезным, целесообразным, оттого и сделал. Может быть, и подлость сделал; но — сам! Для уважающего себя человека быть чьим-то инструментом постыдно, уж лучше считать себя — ну, не подлецом, конечно, к чему громкие слова, но, допустим, человеком, чьи понятия о морали не всегда совпадают с общепринятыми. Таким Зернов себя и воспринимал. Но вот теперь, мысленно продвигаясь от одного эпизода, бывшего в Первой жизни и предстоявшего во Второй, к другому такому же эпизоду, он убедился: нет, все-таки был инструментом; не в руках одного какого-то человека, но в руках какого-то общепринятого в свое время настроения, говорившего, что делать следует то, что тебе выгоднее, потому что все равно помрем, а дальше — пустота.
И можно было (понимал Зернов) возвращаться к самым истокам, и ничего такого, что нужно было ему сейчас — никакого другого себя там не обнаружить.