Хрустальная медуза — страница 53 из 83

— Я позвоню, да. Ты права, с этим я пока ничего не могу поделать. Позвоню. Но не забудь: ведь сегодня мне хоть что-то, но удалось! Начинается всегда с пустяков, с мелочей. Может быть, все начинается именно с молчания?.. Я позвоню. Но ничего не стану говорить. Постараюсь не сказать ни слова. Буду молчать.

— Тогда она услышит все, что ты говорил в этот раз в Первой жизни — даже если ты не скажешь ни слова.

— Что тогда она услышит? Курлыканье навыворот, как по радио? Ну и что? Это все равно, что молчание. Белый шум. Она поймет, что это значит — потому что и сама хочет того же.

— Ты уверен?

— Я знаю.

— Хорошо. Если тебе удастся это — значит, действительно, все уходит в прошлое, которое не вернется ни при каких условиях. Если так, то… то давай будем молчать в трубку оба.

— Ты согласна?

— Теперь — да.

Телефон зазвонил утром. Кратко звякнул, как раньше при отбое.

Женщина обреченно поднялась. Подошла и сняла трубку. В глазах ее было выражение, словно ей предстояло услышать вынесенный ей приговор.

— Я слушаю! — сказала Ада.

Она постаралась сказать это спокойно. Хотя в ней билась ненависть. К жизни, к себе cамой. Но прежде всего — к другому человеку.

В телефоне молчало.

— Не слышу вас, — сказала Ада. — Нажмите кнопку, если вы из автомата.

По-прежнему стояло молчание. Был какой-то неразборчивый фон, бормотание — и все. Ни одного слова.

— Алло!

Все оставалось без изменений.

Тогда она положила трубку. И заплакала. Слезы не текли, но она плакала. Не от горя. Ада плакала от облегчения. Ей стало хорошо.

Зернов положил трубку, перед тем набрав номер.

— Ната! — сказал он. — Ты понимаешь — нам, кажется, удалось!

Он сказал это громко, потому что Наталья была в тот миг в ванной: в Первой жизни, конечно же, Зернов не стал бы звонить Аде, когда жена находилась в той же комнате.

— Как было бы прекрасно! — откликнулась она.

— Если удалось — значит, еще один шаг вперед!

— И все же ты поедешь и встретишься с ней…

Зернов представил это. И почувствовал, как дрожь пробежала по телу. Дрожь протеста.

— Знаешь, — сказал он, — я наглею. Теперь я начинаю верить, что можно будет и не поехать! Раз уж началось…

— Это было бы великолепно, Митя, — проговорила Наташа, входя в комнату. — Но я еще не так уверена. Подождем.

— Чего нам ждать?

— Ты не помнишь?

— Постой…

— Тогда, в тот раз… первой, за полчаса до тебя, позвонила она. Помню, как ты покосился на меня и сказал, что чуть позже позвонишь сам. Сейчас ты позвонил. Значит, вскоре…

— Да, — сказал Зернов, мрачнея. — Да-да.

— Значит она позвонит.

— Может быть.

— Ты понимаешь: она не может не позвонить, так же, как ты сам не мог.

— Не знаю, — сказал Зернов, чуть помедлив. — Понимаешь, если только мне… нам удалось что-то сдвинуть с места, то процесс изменения может и не затухнуть, но понемногу расширяться. Может быть, ему не хватало только первого толчка, какого-то небольшого усилия. И тогда она не позвонит вообще, а я… я не почувствую необходимости встать и подойти к телефону именно в тот момент, когда надо начать говорить — в момент, когда мы в тот раз закончили разговор.

— Посмотрим. Но если она даже и позвонит, но тоже будет молчать — значит, это не случайность, значит, что-то уже начало совершаться. И тогда мы действительно можем рассчитывать…

— Подождем.

— Да. Будем ждать.

Стрелка часов ползла, как уже было привычно, справа налево. Секундная. Зернов с Наташей, не отрываясь, смотрели на нее. И им казалось, что стрелка хотя и движется, но как-то не так уверенно, как обычно. Словно ей хотелось остановиться и завертеться в другую сторону.

Прошло тридцать минут. Сорок.

Прошел час.

Телефон молчал. Зернов сидел, не двигаясь. И вдруг они поняли, что телефон не зазвонит. Ада не позвонит вообще.

Было темно. Они сидели вдвоем. Стояла тишина, но что-то было в этой тишине. Как будто окончился концерт, но хотя все музыканты уже ушли, музыка все еще звучала. Сама собой.


ЛЮБОВЬ АЛФЕРОВАХРУСТАЛЬНАЯ МЕДУЗА


— Все страдания человеческие происходят от неверных представлений! — воскликнул Александр Николаевич Елизаров, а попросту Шурик, потому что аспирант кафедры рациональных исчислений был очень молод, худ, голубоглаз. Стрелки смоляных усов лишь оттеняли детскую свежесть его смуглого лица и казались на нем чем-то чужеродным. Впрочем, роста Александр Николаевич был завидного, и теперь, стоя в раздумье у окна, чуть не упирался лбом в верхнюю перекладину рамы.

— Каких представлений, Шура? — оторвался от затрепанной рукописи Матвей Простухин, тучный и лохматый, как сенбернар. В университете все считали его туповатым, безобидным малым и непролазным неудачником. Он уже несколько лет безуспешно корпел над диссертацией, зарплаты ради работал лаборантом на факультете биологического конструирования и жил в общежитии аспирантов, деля комнату с Шуриком Елизаровым. Обоим осенью предстояла защита, и поэтому они в разгар лета торчали в опустевшем общежитии. Правда, Александр Николаевич уже отнес готовую диссертацию на перепечатку в машбюро, а копуша Простухин все еще ворошил свою разбухшую, неопрятную рукопись, что-то там перечитывал, вычеркивал, вписывал, клеил бумажные заплатки.

Кстати, никто не знал толком, какую тему так усердно вымучивает Матвей и на что он вообще надеется. Его прежний научный руководитель успел скончаться, другие преподаватели не пожелали внедряться в чужую тему, да еще брать обузу в лице незадачливого Простухина, и тот сражался с диссертацией в одиночку.

Зато тема Елизарова вызывала завистливый интерес.

Юный аспирант пустился в потрясающе дерзкие научные изыскания и без малого за два года создал математическую теорию, сочленив ее с вечным философским допросом достижения всеобщего счастья. Называлась его диссертация “Влияние доминантной идеи на действительность в соответствии с рациональным исчислением результата”. И теперь Елизаров вслух размышлял о ней, вовлекая в беседу угрюмого Простухина, который исподлобья, молча наблюдал за другом из-под курчавых, будто бы тронутых ржавчиной бровей.

— Да! Все человеческие страдания происходят от неверных представлений о себе, о своих способностях, предназначении и об истинном месте в структуре общества.

Гибкий, стройный Шурик круто повернулся на каблуках, лицо его оказалось в тени, только глаза сверкали родниковой голубизной. Говорил он вдохновенно:

— Век человека короток. Может ли он, пожираемый ничтожными заботами и сиюминутными страстями, хоть сколько-нибудь ясно рассмотреть свое будущее? Нет, лишь смутно и неверно. Он бурно разбрасывается направо и налево, но все это ложная и ненужная трата сил. Минимум полезного результата и черепашья эволюция сознания. Такое движение по жизни обманчиво. Это пляска студенистой медузы в волнах, причем ход диктуют волны!

Елизаров давно уже отступил от окна и кавалерийским манером оседлал тумбочку, в возбуждении сбросив с нее на кровать книги и тетради. Говоря, он то резко взмахивал, то плавно поводил руками, словно дирижировал собственной речью, как многоголосым хором. При этом было заметно, что у него рубашка под мышками потемнела от поТа. Жара в самом деле стояла немилосердная.

Даже окна отворить было невозможно, потому что зной, густой, как столярный клей, сразу наполнял комнату.

Одно спасение — изредка распахнуть дверь в полутемный коридор, откуда едва уловимо веяло воспоминаниями о зимних неполадках в отопительной системе.

Простухин в отличие от Елизарова переносил жару невозмутимо. Он был облачен в свой единственный костюм, измятый и потрепанный, как и рукопись его диссертации.

Распахнутый воротничок сатиновой сорочки тоже почему-то напоминал бумажную вклейку на густо исписанной странице.

Безмолвие соседа только пуще распаляло Александра Николаевича. Надо сказать, он обладал весьма эмоциональным воображением. Оно, конечно, помогало ему чувственно постичь множество явлений жизни, но оно же и мешало подчас их понять. Обилие ощущений было как непроходимая чащоба на пути к точным формулировкам, и Александр Николаевич прорубался сквозь заросли своих эмоций с известным трудом. Его нынешнее волнение объяснялось перевоплощениями, которые он поминутно переживал. Например, говоря о медузах, он так живо представил рыхлый, склизкий ком, колышимый водой, будто бы сам был этим жалким, слепым организмом в стихиях жизни. К тому же его одолевала досада на текучую, неустойчивую мысль и легкая злость на Простухина, который слушал его с туповатым любопытством, но явно йе понимал, к чему oн клонит, хотя распрямил свою покатую медвежью спину и ворочал головой тудасюда, следя за Шуриком, который теперь нервно вышагивал по комнате.

— Мне больно и противно смотреть на людей, погрязших в ненужностях. Мы все в один голос восклицаем, что жизнь, имеющая цель и смысл — счастливая жизнь! А ведь эту цель легко рассчитать математически, исходя из чего разработать код решительно для каждого. И она будет осуществляться в рамках стержневой или, как я ее называю, доминантной идеи. Возникнет новая, математически обоснованная, качественно усовершенствованная модель человеческого сознания. Рациональное исчисление — вот стимул движения к совершенству каждого индивида. Его существование обретает программную направленность. Небывалые темпы нравственной эволюции. Разве не об этом всю историю мечтали величайшие умы мира! А я рассчитал вектор прогресса, — Елизаров загадочно смолк, чтобы хоть паузой — заинтриговать дремотного Матвея. Уловка удалась. Тот покряхтел и как бы нехотя спросил: — Ну и что вышло?

— Безукоризненная прямая! — Шурик победоносно смотрел на Простухина и тяжело дышал.

— Стало быть, перфокарта, сызмальства вложенная в башку, как в кибернетический ящик, осчастливит каждого в отдельности и всех нас вместе взятых? — посвоему понял теорию Мотя.

— Ну зачем же опошлять? — с благодушным высокомерием заметил Шурик. — Миллиарды вариаций и свобода выбора сохраняются. Что еще нужно?