Хрустальный дом — страница 5 из 34

Сникерса не было. Оставалось пойти в сортир, хотя бы воды выпить.

* * *

Сегодня снег бодро похрустывал, а вчера был рассыпчатым и беззвучным. Днем место выглядело не так мрачно, но так же пустынно – словно редкие постройки были ошибкой, помехой на фоне скупых природных линий. Природа стремилась остаться в своей первозданной угрюмости, а сюда все равно зачем-то зашвырнули горстку домов.

Чего он не мог понять, так это зачем Барбара устроила такую сцену. Зачем ей понадобилось кричать про эмоциональный вакуум, про полное непонимание ее истинных потребностей, про трамповскую эгоистическую бесчувственность – что было уж совсем нехорошо – и еще много какой-то фигни, как будто она цитировала расхожие статьи про отношения. Барбара не могла быть такой. Но что-то, видно, у нее накипело. Он не знал что. «Гормоны, – сказал Джефф. – Ей пора рожать». Кевин не был в этом уверен. Он терялся. И про гормоны ничего не знал.

Женщину, которая, как считала Барбара, в итоге удовлетворит ее потребности, Кевин пару раз видел: бухгалтер их фонда, худая, немного похожая на грустную птицу додо, лет эдак сорока восьми. Они с Барбарой ходили в один спортивный зал – не тот, который посещал Кевин, а в женский зал с «полностью безопасной средой».

«Женщине нужны чувства», – сказала Барбара, надевая ошейник на Никки. Его она тоже забрала с собой. У ее подруги было две таксы – гладкая и длинношерстная, смешные маленькие тварюги.

* * *

Он прождал автобус всего полчаса. Кроме Кевина, в автобусе на этот раз сидели три женщины и другой водитель.

Кевин смотрел на берег залива, отороченный то лесом, то снегом, и вскоре заснул. На душе почему-то было мягко и радостно. Он подумал, что купит себе хорошие флисовые перчатки и шапку прямо в аэропорту. Они пригодятся в Нью-Йорке и дома. А когда полетит над океаном, усиленно начнет думать над новыми проектами. Что-нибудь камерное и галерейное и что-нибудь масштабное, музейное. Может быть, портреты животных и детей, может быть, нечто этническое, с яркой неординарной фактурой. Может быть, карты на основе линий жизни на ладони. Это мысль. Что-нибудь эмоциональное, физическое и элегантное одновременно. Или руины. Развалины. Недострои. Сумрак и величие распада. Гавана? Мексика?

* * *

На стойке «Дельты» в аэропорту он выяснил, что поменять билеты можно только с доплатой. Он протянул миловидной эстонке банковскую карту, она попросила паспорт. Паспорта не оказалось ни в большом внешнем кармане, ни во внутреннем на молнии, ни в среднем кармашке на липучке.

Кевин не помнил, чтобы его сердце когда-то так билось. Даже перед камерами национального телевидения после открытия его знаменитой парусниковой выставки. Разве что когда они со странной русской стояли на камнях и смотрели, как на волнах залива трепыхается рыбацкое судно. Черт знает, почему он тогда так волновался, но волнение запомнил.

Паспорт, дошло до него, остался на подоконнике комнаты в Кясму.

«Лучшее место на земле», – сказал ему официант в кафе Lowkal. «Жемчужина севера Эстонии», – сообщал путеводитель. Кевин застегнул рюкзак и побрел к прозрачным раздвижным дверям аэропорта.

Шаг третий.Хрустальный дом

Моя мать – помесь кошки с птицей. Острый нос, вздернутый подбородок, маленькое угластое лицо. Когда она вязала, я воображал, как ловко она проткнет спицей любого, кто меня потревожит. Но таких, кроме нашей воспитанницы Зины, не было. Зина кусала мои пироги, воровала записки и ябедничала. Но хуже всего – отнимала внимание матери.

Отец мой Евгений Кондратьевич Копылов имел слабость к устрицам на завтрак. Их, как и другие деликатесы, брали в Вологде у купца Сельянова. Я же предпочитал сладкую яичницу с цедрой. Поэтому о здоровье моем никто не волновался. Я и не болел. А вот Зина только чай пила. Она считалась хрупким ребенком.

В 1812 году отец принял роды у княгини Парщиковой – в тридцати верстах от нашего Теряева, за рекой Сладкой. Родилась девочка Ирина. Через двадцать один год Ира Парщикова вышла замуж за своего акушера. Родители шутили, что отец влюбился в маму, когда она родилась. Я часто пытался представить этот полукруг судьбы: вот молодой мужчина держит на руках крошечное орущее существо. Он же, спустя двадцать один год, ведет в церковь девушку с острым носом. И еще через год отец вновь принял роды: так на свет появился я, Борис Копылов.

И вот мы с родителями июльским полднем на крытой веранде. Епифан – полуслепой отцовский камердинер – упорно таскает самовар, натыкаясь на углы. Возле перил шмель обрабатывает тяжелые цветки, похожие на вылезшие из стеблей церковные колокола.

Отец спрашивает, что бы мать хотела в подарок. Через месяц ей исполняется сорок пять. Она вертит плюшку, сахарная пыль осыпается на юбку. На свету возле глаз видны морщины и просвечивают завитки волос у висков. Под столом суетится Фифи, она же Тефия, материнская левретка. Так ее прозвал отец в честь спутника Сатурна. Отец знатный астроном-любитель. Когда отец отдыхает, он рассматривает небо в подзорную трубу с балкона своего кабинета. А в честь других спутников – Мимаса и Энцелада – он назвал коней.

На вопрос о подарке мать отвечает:

– Хрустальный дом.

Отец вздыхает:

– Как скажете. Чаю, Епифан!

Перед Крымской войной родители ездили на Всемирную выставку в Лондон. Ажурный вид Хрустального дворца и тамошние оранжерейные чудеса так поразили мать, что она загорелась построить собственную – на английский манер. В ту пору в воздухе витало страстное неравнодушие одной империи к другой.

* * *

В начале года отец провел три месяца в столице, удачно вложившись в акции железнодорожного треста. К весне 1857 года пошла прибыль, на эти деньги и был выписан Роджер – садовый архитектор с заданием отстроить для матери оранжерею.

Роджер прибыл на утреннем пароме в середине сентября. Он был рыж и высок, как екатерининский гренадер. Синие гольфы с красной полосой под коленом, клетчатая юбка, в руке – саквояж на железной раме. Невозмутимым остался только Епифан, и то потому, что как следует не разглядел гостя. Дворня и домовые ахали и крестились. Зина, стоя на крыльце, тоже перекрестилась и принялась шептать: «В доме отца моего обителей много. А если бы не так, я сказал бы вам…»

Вместе с Роджером прибыли дюжина кадок с лимонными деревьями, три пальмы и две орхидеи. Все уместилось на двух подводах. При иностранном специалисте также оказались черный ящик и походный шкап с химикатами. Ящик назывался фотокамерой.

В свое время, в честь моего рождения, отец приказал высадить липовую аллею. Теперь липы были рослыми, с необъятными круглыми кронами. В конце липовой аллеи выстроили швейцарский домик для гостей. Там Роджера и поселили.

* * *

Дочь отцовского камердинера Епифана Матрена Артемьева умерла в родах. Принимала их повитуха-татарка с коричневой кожей. О докторах никто из крестьян не думал. Когда Епифан побежал за моим отцом, почуяв, что Матренины роды идут туго, то и барина к роженице пускать не хотели. Время потеряли, и прорвавшийся к Матрене отец смог спасти только ребенка, появившегося на свет с плотно обвитой вокруг шеи пуповиной. Избавившись от пуповины с помощью швейцарского ножа, отец принялся поочередно макать младенца в горячую и холодную воду и завел сердце. На следующий день родители назвали девочку Зиной, назначили ей кормилицу и поселили в усадьбе. Мне было два года.

* * *

С пяти лет мать учила меня читать и писать, а Зина путалась под ногами. Мы с матерью придумали игру в послания. Бумажка со словом «тут» ждала меня в гостиной. Я забирал ее и менял на свою со словом «лук». Мать потихоньку удлиняла слова.

Когда Зине было пять, она стащила материнскую записку со словом «вода». Я крикнул, что она, Зина, не настоящий ребенок, а крепостная девка, нагнал и повалил виновницу на паркет. Зина до крови прокусила мой кулак. Мать, чувствительная к обидам классово низших, заперла меня в детской, велев размышлять о неправоте. Я ковырял в носу и вскоре заснул на оттоманке.

Позже вину я все-таки загладил. Главным достоинством в семилетнем возрасте я считал умение складывать бумажные кораблики. Я нашел Зину и на ее глазах ловко сделал кораблик. Но как только ее руки с растопыренными пальцами, похожие на морские звезды, обняли его за бока, я испытал острое сожаление, что потратил драгоценное знание на недостойную. С тех пор я не любил ее еще больше.

Однажды Зину выпороли.

В столовой жили немецкие часы, подаренные матери на свадьбу. Заключенные в стеклянный капюшон, они стояли на консоли, украшенной парой фарфоровых влюбленных. Каждые полчаса они отмечали боем, гундеж от которого доходил до детских в мансарде. Часы казались мне грозным зверем. Иногда я садился под ними на детском стуле, чтобы их сила взяла меня под опеку.

Бывало, за спиной становилась Зина, правда, всегда убегала, когда начинался бой. Мать как-то заметила: если Зина смотрит на предмет, тот вскоре разобьется. Думаю, мать просто жалела разбитую накануне китайскую вазу с райской птицей. Так или иначе, в один прекрасный день часы встали.

Плюгавый часовщик из Вологды, размяв руки и пошевелив пальцами, снял с них стеклянный футляр и отдал его горничной. Затем он приподнял консоль и, затаив дыхание, потащил часы к столу для осмотра. В этот момент на его пути образовалась Зина с чашкой воды, которую тот попросил с дороги.

Следующие секунды я запомнил как последовательность звуков: «Не сейчас», стук падающей чашки, удар часов, чей-то глухой возглас, хруст, возгласы матери и горничной.

Я начал хватать с пола шестеренки и совать в карманы (позже я смастерил движущуюся скульптуру и подарил ее матери), а Зина тыкала пальцем в отколотую голову пастушки в луже воды. Вечером Зину выпороли, чему я был страшно рад. Через два дня на место часов поставили ананас в кадке, мать подарила Зине куклу с фарфоровой головой, а я пошел в гимназию и наконец про Зину забыл.