Хрустальный дом — страница 6 из 34

На окончание гимназии отец подарил мне путешествие по Швейцарии, Германии, Италии и Англии. Я любовался Альпами, заезжал в университеты, посещал музеи и через год вернулся, пресытившись жизнью в недорогих пансионах.

К моему возвращению Зина превратилась в плосколицую набожную барышню. Часами без видимых усилий она перебирала и чистила грибы, вязала, шила, латала исподнее и шинковала капусту. Ее звали варить варенье, требовавшее особых усилий – когда булавкой протыкают каждую ягоду крыжовника, чтобы начинить его четвертинкой грецкого ореха, или достают косточки из пяти ведер вишни. За Зиной я наблюдал с остаточным чувством досады, что мать уделяет ей много внимания, что они сроднились в мое отсутствие больше, чем мать и дочь. Родители вынашивали план выдать Зину за сына нашего попа. Я же не сомневался, что она останется приживалкой.

Под предлогом работы над романом а-ля Тургенев я остался в Теряеве. На самом деле меня одинаково страшили и медицина, о которой мечтал отец, и сельское хозяйство, которым он также предлагал мне заняться. Последнее вызывало во мне брезгливость. Кроме того, я совершенно не умел – да и не хотел – помыкать людьми. Отец считался строгим и справедливым барином, а порку мужика находил мерой рутинной и неизбежной. Меня же ужасала деревенская нищета, и крестьян наших я не знал, да и знать не хотел.

* * *

Шел 1858 год. Отец нанял немца-управляющего, к которому прилагался помощник-бухгалтер. В поместье появились паровая мельница и отара шерстяных овец под присмотром специально отправленного на три месяца в Шотландию пастуха Егорки. Роджер же до зимы делал фото, обмеры, чертил ажурные планы оранжереи, нарисовал акварели. Юбку больше не доставал. Пастух Егорка по приезде из Эдинбурга рассказывал, что юбчатых мужиков среди шотландских овец целый край.

Под началом Роджера я руководил закладкой оранжерейного фундамента при помощи наших мужиков Саши и Рябого Павлуши. За работой Роджер любил порассуждать о том, что русский мужик дик, добр, подневолен и хорошо смотрится на природе. А английский – свободен, зол, и города темны от угля и его злости. И роднит их грязь.

Работы шли медленно. Но это никого не тревожило. Роджер прижился. Свободное от оранжерейных дел время он проводил с камерой, которую перевозил на тележке. Он снимал крестьян, объясняясь с ними жестами. Поместье называл «диким царством».

Но самое удивительное, что Зина вскоре сделалась при нем кем-то вроде Санчо Пансы. Сначала к Роджеру приставили ключницу Авдотью, пугливую, неграмотную бабу. Через два дня она прибежала к матери с поклонами, просила послать «к еностранцу кого-то вумного».

Тогда мать придумала отправить Зину. По-английски Зина не говорила, но сносно владела французским и начатками латыни. Я предположил, что с ней повторится история ключницы. Но нет. Зина поняла необходимость в мягкой поверхности для тележки – и нашла для этого бархатную штору. Она разъяснила кухарке, что на завтрак иностранец просит кашу с мясом и чай с молоком, а ужинать предпочитает позже нашего.

Это не давало мне покоя. Уж если с кем Роджеру и дружить, то с близким ему по духу человеком европейского склада. Со мной. Зина снова умудрилась перейти мне дорогу.

– Уж не влюбилась ли твоя Зиночка? Заметила, как она на Роджера смотрит? Что ж тогда поповский сынок? – спросил я как-то мать за ужином.

– Как смотрит?

– Как Фифи в обед на стол.

– Борис, – ответила мать, – ты дописал роман? Почитаешь нам?

Роман не шел. Более того, я начал понимать, что мечты о писательстве так и останутся мечтами – сказать о жизни мне было нечего. Я пытался сочинить нечто масштабное, что говорило бы о любви, свободе, порывах души и нашем несчастном, кругом угнетенном обществе. Мне казалось, я придумал стоящую историю страсти крестьянки и молодого барина – охотника на вальдшнепов. Отец девушки был бородатым деспотом, девушка – красавицей, барин – проходимцем. Но перечтя, понял: как ни скрипел я пером по ночам, выходило до зубовного скрежета пошло. Чтобы отвлечься, я решил приглядеться к тому, что происходит между Зиной и Роджером. Может, подсмотренная любовь крестьянки и иностранца зажгла б во мне тургеневское пламя?

Дождавшись, когда Роджер укатит снимать крестьянских детей, я пошел в гостевой дом. Что я искал? Следы запретной связи? Не знаю. Домик был – прихожая и две комнаты. В комнате поменьше Роджер завесил окно и расставил пузырьки из привезенного шкапа. Я взглянул на этикетки – спирт, взвесь серебра и неизвестные мне кислоты.

На круглом мраморном столе во второй комнате – несколько томов, квадратный штоф с водкой, на стене – портрет насупленного Багратиона на фоне жеребца. Мать не любила этот портрет и выселила его в швейцарский домик. Шпионство провалилось. Я сел к столу. Передо мной лежала папка с фотографиями.

Крестьянская семья возле избы – как россыпь грибов у пенька. Пастух Егорка гордо выставил лапоть на фоне коров. Бабы как завороженные глядят в объектив – череда круглых и квадратных лиц, черных и прозрачных глаз. Знакомые, но с бо́льшим, чем в жизни, значением физиономии, фигуры с застывшим мерцанием вечности. Роджерову ящику удалось то, что совсем не удалось моему перу, – наполнить смыслом немытые лица и привычные пейзажи. Я потерпел фиаско. Высшим моим достижением были записки со словами из нескольких букв. А Роджер был повелителем черного ящика, в котором крылась сила, родственная той, что жила в разбитых часах.

Складывая изображения, я наткнулся на фотографии внизу стопки. На первой была поляна, расчищенная под оранжерею. Но там, где на поляне колосилась трава, на фото просматривались бледные, но отчетливые контуры оранжерейной руины. На второй – в большем приближении того же места в руине – внутри постройки сидел на стуле мужчина. Он был относительно молод, задумчив и одет в чудное – в фуфайку с капюшоном, напомнившую мне одежду средневековых монахов. Тут меня застигли Роджер и Зина. Я соврал, что пришел звать его обедать.

Роджер бросил взгляд на фотографию:

– Зинина работа.

Мы посмотрели на Зину, на ее щеках выступили красные пятна. Она вышла, хотя мы говорили на незнакомом ей английском.

– Что это?

– Не знаю.

Он сел, снял сюртук и закурил.

– Говорят, фотография способна прозревать невидимое. Однажды в Лондоне я был на заседании общества спиритов. Там показывали снимки фей.

– Кроме шуток, вам попадалось подобное?

Он покачал головой. Я не знал, что спросить, и, извинившись, вышел. Прибавив шаг, вскоре увидел Зинину спину на повороте липовой аллеи.

– Зина!

Я перешел на бег.

– Зина, стойте. Скажите, что на ваших фото?

Меня поразило выражение муки на ее плоском лице.

– Грех мой, поди, из души лезет.

– Зина, о чем вы?

– Знаю, что будет.

Меня взяла оторопь, а она засеменила к дому. Я смотрел на голые липы. Как быстро они выросли. Я помнил их саженцами, правда, тогда мне и саженцы казались великанами.

* * *

С наступлением зимы работа над оранжереей замерла. Возобновить планировали с апреля. В городе должны были изготовить полые чугунные опоры, а весной сделать деревянные перекрытия и остекление по эскизам Роджера.

Мать договорилась с попом Прокопом, что его старший сын Федор женится на Зине на Красную горку. Для смотрин мать купила ей в Вологде красное платье и заставила на время расстаться со всегдашней косынкой. Косу уложила вокруг головы и велела втереть в щеки румян. По мне, так Зина впервые сделалась похожа на девицу. Но на Федора она не смотрела. Во всяком случае, не смотрела так, как на Роджера, – как будто пила его глазами, как чай.

Отец теперь ходил хмурым. Раз в неделю ездил в губернский комитет. Там обсуждалось, что император уж не отступится от отмены крепостного права.

– Нация не может сама себе вспороть брюхо, – говорил он матери и отодвигал тарелку налимоненных устриц.

В декабре я спросил у Роджера, не было ли больше странных фото. Он сказал, что фотографировать Зина теперь отказывается, хотя усвоила уход за камерой и вникла в тонкости проявочной науки.

* * *

Дело шло к новому, 1859 году. На праздник решено было сделать портреты. Роджер тренировался на горничных. Слуги расставили стулья. В назначенный час родня и гости собрались в музыкальной гостиной. Дамы обмахивались веерами и розовели при виде гиганта-фотографа.

Когда под моим руководством все заняли места перед камерой, Роджер, поклоном поприветствовав публику, эффектно щелкнул пальцами и после ощутимо долгой выдержки стрельнул затвором. Наша левретка Фифи вздрогнула и заскулила.

Для второго круга отец пригласил Роджера присоединиться к фотографирующимся, и Роджер попросил Зину заменить его у объектива. Она неуклюже подняла руку вверх, Роджер одобрительно кивнул, сам щелкнул пальцами из-за спины моей двоюродной тетки, и Зина закончила дело. На этот раз Фифи вскочила и засеменила прочь.

Затем Роджер принялся за портреты. С матерью возился дольше всего. Она то низко опускала подбородок, то отворачивала голову. Роджер цокал языком:

– No, madam Kopylova. Please look at me.

– Perfect. Чьюдесно, – выдохнул он и напоследок сам сел перед объективом.

Зина еще раз встала за штатив. Так как гости заждались обеда, мы поспешили в салон. В дверях я обернулся: пустые стулья и Зина утирает слезы, стоя у камеры. Заметив мой взгляд, она отвернулась к окну.

* * *

С первого января грянули морозы. После двух суток беспрерывного снегопада меня отрядили к Роджеру с новым тулупом и валенками, найденными на ярмарке в Вологде, – самого большого размера. Меня и одежду волок на санях Рябой Павлуша.

Роджер встретил нас рассеянно. Был бледен. На его щеке я заметил следы бритвенных порезов. После неловкой примерки обновок и благодарностей Роджер спросил, не хочу ли взглянуть на свежие отпечатки. Общий снимок походил – как и задумывалось – на парадный торт в несколько ярусов, с кремовыми украшениями – такие стояли в витрине французской булочной в городе. Отдельные портреты были выше всяких похвал. Решительность отца, воля матери, скрытая под кошачьей мягкостью мелких черт, Зинина напряженная тишина – камера Роджера высвечивала наши души, как волшебный фонарь высвечивает карту звездного неба на стене детской.