Роджер дал мне знак ждать и ушел в темную комнату. Вернулся с двумя фото и положил их изображением вниз. Помолчал.
– Групповой портрет, второй дубль, – сказал он, открывая первое.
На нем интерьер музыкальной гостиной был черным. Я не сразу сообразил, в чем дело. Потом вспомнил, как в детстве бегал в сгоревшую избу. Попавшие в объектив заколоченные окна пропускали полосатый свет. Вместо родни в комнате сновали несколько мужчин в круглых касках с приделанными к ним огоньками. По углам корчилась обгоревшая мебель.
– Это снимала Зина? Она уже видела?
Он отрицательно покачал головой.
– Вторая?
Второй был Роджеров портрет, который, правда, был не совсем портретом: на полу, лицом вниз, в позе разбитой куклы лежал сам Роджер. Возле тела поблескивала лужица вязкой крови, а какой-то предмет в руке Роджера превратился на снимке в туманный протуберанец.
– Не знаю, что это, – сказал он.
Я не верил своим глазам.
– Вы напуганы?
– Я был на войне. Остальное – не страшно. Я атеист и материалист.
– А я дарвинист, – поддакнул я.
– Ну вот, – он похлопал меня по плечу своей большой, тяжелой ладонью, – будем считать, что это просто занятный курьез.
– Я бы хотел просить об одолжении, – сказал я.
Роджер взял с мраморного столика штоф с водкой.
– Хочу видеть, как Зина отреагирует.
Роджер, подумав, кивнул. Протянул мне рюмку:
– Зина хорошая девушка, но, боюсь, мое ремесло… Оно ей не полезно.
– Как все же это…
– Неясно, – досказал за меня Роджер.
– Неясно, да.
Мы посмотрели в окно: его покрывал морозный узор, в центр било низкое зимнее солнце. Роджер унес фотографии. Я взял штоф и отпил из узкого, холодного горла.
Вернувшись, я узнал от слуг, что отцу плохо, и поспешил к нему, столкнувшись с матерью у выхода из отцовской спальни.
Ее нос, казалось, вытянулся длиннее обычного, она была бледна и разом потеряла свой девичий вид. Она держала поднос с нетронутой тарелкой грибного супа. Отдав его горничной, взяла меня под руку. «Он спит». Она казалась маленькой и легкой, как бумажка.
Мы сели в материнской спальне. Подрагивающая Фифи забралась хозяйке на колени.
– Возился с телескопом, и вдруг – сердце. Известия про биржу пришли. Не спрашивай, – махнула она рукой, – я все равно ничего не понимаю. Деньги пропали. Что-то лопнуло или в этом духе. Попечительские советы перекрывают выдачу кредитов.
Она вздохнула и поставила Фифи на пол. Ту передернула судорога, и она обиженно заковыляла в кресло, увязая нестойкими лапами в ковре.
– И еще реформа.
Чувствовалось, матери хочется плакать.
– Роджера придется отослать.
– Не беда. Сами достроим.
Я пересел на кровать, ближе к матери. Она махнула рукой, останавливая утешения.
– Лишь бы Евгений Кондратьевич не болел. И Зину выдать замуж, остальное приложится.
Мы помолчали, потом мать нащупала и сжала мою руку. Я мог бы сидеть так очень долго.
Лежа той ночью в постели, я слышал, как снаружи скрипит от мороза снег, как холод норовит пробраться в дом, как жук-древоточец, не унимавшийся круглый год, пилит в углу стену. Мысли мои ходили кругами и неизменно возвращались к фотографиям и Зине.
Вечно мне Зина как бельмо на глазу. Всегда считал себя лучше. Но в ней были, черт ее дери, влюбленность в Роджера, тайна и напряжение, природа которых от меня ускользала. Подумать только, Зина несла в себе тайну, а я – одну нерешительность. Хотя знал – где-то во мне тлеет настоящий огонь.
Я нацепил халат и разжег камин. Чувствуя себя Гоголем, начал жечь рукопись романа, испытывая протяжную сладость самонаказания. Герои тянули ко мне руки, но я решительно отправил в огонь и барина-охотника, и молодуху, и ее отца.
Рождественским утром пришли к завтраку поп с сыном. Жених преподнес невесте посадский платок винного цвета. Зина, ни на кого не глядя, сидела от него наискосок и, положив подаренный платок на колени, гладила взгромоздившуюся поверх Фифи, которая с готовностью подставляла свои худые шелковые бока.
Отец сурово рассуждал о том, что после реформы, когда сословный закон будет попран, империю сотрясут катаклизмы. Поп кивал, хотя, как всегда, был озабочен исключительно нуждами семьи и прихода – у него было семеро детей, из них пять – незамужние дочери.
Позже я нашел Зину внизу. Она смотрела, как отец и сын удаляются по заснеженной аллее: поп со спины походил на крякву.
– Роджер приглашает взглянуть на новогодние портреты. Составите компанию?
Посреди большой комнаты в швейцарском домике стояла камера, которую Роджер тщательно протирал замшей. Зина села к столу, мы с Роджером переглянулись. Он подвинул Зине папку.
Она сказала:
– That’s beautiful. Lovely.
Когда она выучила английский?
Наконец Роджер принес злополучные фото. Я стоял позади. Роджер вертел в руках пробку от штофа с граненым треугольником.
– Something else? – спросила Зина.
– Your photos.
Зина долго молча смотрела на обгоревшую комнату, потом увидела портрет Роджера. Стало очень тихо, и я с удивлением расслышал тиканье часов. Оказывается, в скульптуру обнаженной нимфы, клонящейся к воде на мраморном столе, был вмонтирован миниатюрный циферблат. Тик-так, шелестели часы. Вдруг лицо Зины залил гнев – он пришел мгновенно, как красная волна, и я уловил его приближение, Роджер, по-видимому, тоже, так как он и Зина подскочили к камере одновременно, но Зина все-таки секундой раньше. Двумя руками она скинула ящик со штатива, затем отшвырнула сам штатив. Грохот. Зина заметно дрожала, из глаз катились слезы, она толкнула камеру ногой и на секунду обернулась ко мне:
– Зачем я среди вас? Зачем живу? Зачем все это вижу?
Я хотел было успокоить ее. Но она опять принялась колотить штативом об пол.
Роджер схватил ее сзади за плечи. Зина едва доходила Роджеру до груди, и тем не менее в припадке слепой ярости она, извернувшись, вдруг толкнула его обеими руками в грудь. Роджер подался назад, наступил на ножку штатива, пошатнулся и, словно Голиаф, завалился назад. Его затылок пришелся о край мраморного стола. Все произошло мгновенно. Как тогда, в детстве, я фиксировал только звук и движение. Зинин крик напомнил мне крик чаек на английском берегу.
Цвета стали ярче. В ушах еще стоял грохот. Время – я, черт побери, как будто все пишу свой пошлый роман – замерло.
– Идите, Зина, и никому ничего не говорите. Забудьте о случившемся.
Зина как заведенная шептала что-то из Писания. Шмыгая носом и обливаясь беззвучными слезами, она стояла на коленях возле Роджера и трогала пальцами его лицо. Мои слова до нее не добрались. Когда гнев испарился, от Зины словно осталась одна оболочка.
Я, напротив, был собран. От привычной вялости не осталось и следа.
– Идите, Зина. Идите уже.
Мне пришлось поднять ее на ноги, подать руку, ладонь ее была липкой и холодной. Я сунул ей под нос штоф, и она сделала пару глотков прямо из горла. Я слегка подтолкнул ее в спину, и она перешагнула Роджера. От двери оглянулась с выражением, которое я видел у рыб – рот отвис, глаза округлились, лицо, и без того плоское, совсем расползлось и было детским, совсем потерявшим возраст.
– Уходите.
Тело Роджера опиралось затылком на стул, голова свесилась к левому плечу и оказалась под мраморной столешницей, по поверхности которой из-за удара прочертилась змеистая трещина. На злополучной фотографии поза была иной. Но я понял загадку предмета в его руке – туманного протуберанца с фото: Роджер сжимал пробку от штофа. Сам штоф упал по другую сторону от тела, даже не расколовшись.
Я припал ухом к Роджеровой груди, пощупал пульс и прикоснулся ко лбу в знак прощания. Я вглядывался в его лицо – веки, выпуклые и с синевой, колкая рыжая щетина, большой лоб. Такие погибают на поле боя, падают с лошади или живут до тех пор, пока конечности не скрутит артритом.
Я отнес штатив и камеру в темную комнату. Как ни странно, объектив остался цел. Затем пересмотрел фото и вложил четыре, сделанные Зиной, в папку с чертежами оранжереи. Прибывший на следующий день уездный исправник без лишних вопросов составил протокол о несчастном случае и разрешил нам похоронить иностранца без дополнительного расследования. Затем остался на ужин и развлекал нас рассказами о забавных случаях на службе.
Роджера хоронили на кладбище за церковью четыре дня спустя. Морозы начали спадать, но все равно на улице трудно было оставаться более получаса. Саша и Павлуша сами чуть не преставились, пока рыли могилу, освежаясь самогоном и прыгая то на одной ноге, то на другой. Они же соорудили добротный, высокий крест из выделенного для этих целей отцом мореного дуба. В день похорон, несмотря на разошедшуюся вьюгу, вокруг могилы столпилась половина теряевских крестьян. Пока поп бормотал слова прощания, я смотрел и смотрел, как снежинки искрятся в вихре на лютом январском солнце.
После того как справили свадьбу, мы с матерью возобновили игру в записки. Фифи мать отдала воспитаннице, и теперь изнеженное существо радостно крутилось на церковном дворе с курами и гусями. К Зине отправились и английские орхидеи, в свое время привезенные Роджером.
Мы с матерью пили чай у нее в спальне. Мать только что проводила врача, который раз в неделю приезжал к отцу. Отец, несмотря на финансовые трудности, шел на поправку. Зина была пристроена.
– Знаешь, – вдруг выдохнула мать, – это тяжко.
– Неизвестность?
Губы матери сложились в беспомощную улыбку:
– С того дня, как отец настоял, чтобы в дом взяли Зину, я каждый день превозмогала себя…
Она стучала кончиками пальцев одной руки о кончики другой и говорила словно на бегу.
– Мне всегда казалось, она тоже с трудом меня выносит. Как сжатая пружина, которая вот-вот разожмется. Я все время жила в ожидании чего-то… не знаю. Ей ведь среди нас плохо. И она не должна была знать, как я ее терплю, а тебя люблю.