Задвигались стулья. Гости пропускали к роялю новых артистов. Виолончелист Губор долго устраивал свой инструмент, скрипач Каховский, казалось, никак не мог приладить свой тяжелый подбородок к хрупкой скрипке, за рояль уселся пианист Буслов.
Перед тем как начаться новой музыке, Варвара Никитична встала и со счастливым лицом произнесла:
— У нас сегодня особенный вечер, друзья! Наш дорогой, наш славный композитор Николай Андреевич Ребиков — вот он перед вами — представляет сегодня на ваш взыскательный суд свое новое произведение. Я просила, чтобы он сам сказал слово о своем сочинении, но он не хочет. Может быть, мы все вместе попросим?
— Давайте лучше слушать музыку, а не слова, — громко сказал, не вставая со своего кресла, русый господин с узким лицом.
— Ну вот видите, что я говорила!
— Вступайте, господа! — махнул рукой композитор.
Испуганно взвизгнула скрипка, запела грудным женским голосом густо и велеречиво виолончель, россыпью колокольчиков ожил рояль. Звук резвился и баловался, словно развлекал сам себя. С притворной тоской снова заныла скрипка, гулко застонали басы виолончели. Музыка поплыла, выравниваясь в своем течении.
Временами Алеше казалось, что инструменты то шумно, то кротко переговариваются между собой на одном только им понятном языке, спорят, даже ссорятся из-за чего-то, а потом долго ведут общую мирную тему, пока кому-то снова не приходит охота заговорить громче всех о себе, о своем.
Впервые он слышал музыку близко, впервые почувствовал, как она строится. И может быть, именно оттого, что она была не столь уж совершенна, самостоятельна, ему удалось вдруг увидеть в ней попытки построить складную и завершенную тему, понять, что автор пока не умеет забыть себя и целиком отдать свое «я» творчеству.
Ему снова захотелось рисовать. Он чувствовал, что штрихи и линии согласуются с тем, что он слышит. Музыкальная тема вылилась в образы Варвары Никитичны, Машеньки, самого композитора, который, казалось, со страданием слушает собственную музыку. Алеша делал быстрые наброски до той поры, пока в гостиной не установилась долгая пауза, которая длилась, однако, совсем недолго — гости усердно захлопали и дружно стали поздравлять композитора. Особенно горячо усердствовал пианист Буслов, который служил в Кишиневском музыкальном училище, где директором был Ребиков.
Алеша Щусев стал постоянным участником музыкальных вечеров у Карчевских. Здесь он самостоятельно выучился игре на их рояле и освоил основы вокала. Но это было потом, а тот первый вечер заставил его просто онеметь от счастья — он вошел в мир муз.
Одно обстоятельство смущало, заставляло ежиться, будто холодная роса капала с ветвей за воротник: ему все казалось, что он взялся играть не очень-то понятную для него самого роль, в которой участвует лишь часть его существа, а весь он как-то неуклюж, робок, скован сомнениями: в самом ли деле есть в нем то, что Голынский называет туманным словом «талант»?
Однажды, когда он перелистывал альбом с акварелями, объясняя Маше Карчевской свои замыслы, кто-то неожиданно тронул его за плечо, отобрал карандаш и сказал ломким баском:
— Отделите землю от неба, вот так, — костлявая рука с узловатыми сильными пальцами провела но акварели жирную продольную полосу. — Пусть две сферы — воздушная и земная — отразятся одна в другой, как в зеркале... По-моему, вы не владеете композицией. Так плоско рисовали только дикари на стенах каменных пещер. Впрочем, дайте-ка поглядеть ваши опыты, — и неизвестный отобрал у растерявшегося Алеши альбом.
Долговязый гимназист-старшеклассник в неряшливой форме быстро листал Алешины этюды. При этом он вытягивал губы дудочкой и отдувался, как будто ему было нестерпимо жарко.
— Это Саша Гумалик, — прошептала Машенька, словно боясь, что ее услышат.
— Ну и что? — твердо сказал Алеша.— Он сам-то рисовать умеет? Ругать легче всего.
— А это уж вы зря! Я хочу вам помочь, — ответил гимназист, не возвращая альбома. — Вы усердны, этого у вас не отнимешь, со временем вы можете выработаться в художника, хотя ваше будущее, если судить по тому, что я вижу, угадать очень трудно. Вы видели когда-нибудь настоящие полотна, хотя бы такие, как это? — гимназист указал на висящую над ними картину «Венецианский залив».
— Конечно, видел. И что?
— А то, что учиться надо на самых высоких достижениях гения и каждый свой шаг сверять с ними.
— Саша, нельзя же требовать так много, Алеша еще мальчик, — вступилась за Щусева Машенька и погладила Алешу по рукаву.
— Ах, Маша, знали бы вы, до чего искусство беспощадно. Оно не делает никаких скидок — ни на возраст, ни на власть, ни на силу. Оно само по себе: либо оно есть, либо его нет. Здесь, — сказал он, возвращая альбом, — говорить об искусстве пока не приходится.
Из альбома выпал рисунок, который Алеша сделал несколько минут назад и намеревался подарить Машеньке. Гумалик подобрал выпавший лист, поднес поближе к глазам и снова выпятил губы, но теперь Алеша заметил на его лице оттенок смущения.
Гимназист, видно, долго боролся с собой и наконец сказал:
— Вам определенно надо учиться. Ах, если бы нам с вами удалось посмотреть коллекцию генерала Воротилина! У него, говорят, уйма превосходных полотен в загородном доме, но он никого к себе не пускает, любуется ими в одиночку.
— И их никто не видел? — удивился Алеша.
— Никто, кроме его кучера и, разумеется, самого генерала. Кучер — малый темный, но живопись любит искренне, как ребенок. Он мне рассказывал: «Встану перед этакой нимфой и вкушаю образ ее запечатленный, а их превосходительство подойдет сбочку, увидит слезы у меня на лице и захлюпает тоже». Так вот вместе стоят и хлюпают. И наплевать им, что в городе нет очагов культуры, где молодые дарования получали бы развитие! Конечно, за исключением вашего милого дома, Машенька, и любительского театра, кстати больше похожего на балаган.
— Хорошенькое сравнение, — сказала, приближаясь к ним, Варвара Никитична. — А вы, Саша, насколько я знаю, больше предпочитаете посещать балаган, чем наш дом, — улыбнулась она.
— Бог с вами, Варвара Никитична, я совсем не это имел в виду. Я просто пытался объяснить молодому человеку, как трудно в нашем городе получить мало-мальски порядочное духовное развитие. Ведь даже Пушкин задыхался в нашей кишиневской пыли и за искусством бегал в табор. И еще неизвестно, был бы у нас великий поэт, если бы Земфира не прогнала его от себя!
— Оригинальное мнение! Знаю, Саша, что вы мастер уходить от прямых вопросов, но скажите ваше мнение о рисунках Алеши Щусева. Имейте в виду, что мне они очень нравятся.
— По моему скудному разумению, он не безнадежен. Но я вообще не мастер хвалить...
— Никого, кроме себя, — сердито вставила Машенька, и ее глаза сначала гневно зажглись, а потом ласково взглянули на Алешу.
— Более того, — продолжал Саша, — я готов оказать молодому человеку помощь — ввести его в круг моих друзей, снабдить серьезной литературой. Я считаю, что он должен по-настоящему заняться своим образованием, если не хочет всю жизнь глотать кишиневскую пыль.
— А я думаю, наш город не самое скверное место на земле, не правда ли, господин Щусев? — засмеялась Варвара Никитична.
Весной, когда учебный год подходил к концу и Алексей всем существом ждал нового бесконечного лета, в его душе вызрел замысел, с которым он связывал большие надежды. Ни Машеньке, ни Михаилу Карчевским, не говоря уже ни о ком из домашних, своей тайны он не доверил.
Генеральский особняк на Александровской улице жадно влек его к себе, однако неприступный забор и чугунные ворота с тяжелыми цепями на створах охлаждали его тайные мечтания.
Однажды, возвращаясь с этюдов, он глубоко задумался и вдруг почувствовал, что все должно осуществиться немедленно, сей же час. То ли оттого, что сегодня рисунок не ладился, то ли оттого, что через проулок он спустя секунду выйдет на Александровскую улицу, он решил: будь, что будет, даже если громы и молнии упадут потом на его голову. Глаза уже скользили по высокой ограде. Какая-то сила заставила его размахнуться и перебросить в генеральский сад свои рисовальные принадлежности. Отступать было некуда.
Он присмотрелся к высокому вязу, стоящему у стены, огляделся, выжидая, пока улица опустеет, и, выбрав удобный момент, взобрался на дерево. Казалось, сознание работало помимо него: глаз сразу заприметил толстый сук, свешивающийся прямо под оградой, и купы цветущей сирени, в которой можно укрыться от сторожа.
Добраться до нужного сука оказалось совсем не просто. Наконец Алеша повис на руках над оградой, увенчанной остриями железных копий. Перебирая руками, он выбирал, куда ему прыгнуть, как вдруг раздался похожий на пушечный выстрел треск, и ему показалось, что огромное дерево обрушилось на него.
Очнулся он на земле оттого, что большой шоколадный пес лизал ему глаза и лоб теплым мокрым языком. Алеша протянул руку погладить собаку. Пес отскочил и через минуту принес ему его альбом, а сам отошел в сторону и грациозно сел, держа на весу переднюю лапу. Мальчик завозился, выбираясь из-под ветвей сломанного сука, и сел на траву. Лоб страшно саднило. Вокруг была такая райская красота, такой истомчивый дух шел от махровой сирени, что захотелось плакать.
Пес вскочил и, радостно скуля, завертелся вокруг. Алеша встал, отряхнулся, а собака, выражая нетерпение, уже приглашала его следовать за собой. Сверкая на солнце длинными прядями шерсти, пес вел его между царственных кустов сирени, поминутно оглядываясь и зовя вперед. Следом за собакой Алеша подошел к крыльцу и поднялся на веранду. Здесь на широком персидском диване неподвижно лежал большой человек, укрыв лицо кисейным платком.
Провожатый Алеши сунул морду под платок и, облизав седые усы хозяина, смахнул платок.
— Поди прочь, Милорд, — проворчал генерал и, вытаращив от удивления глаза, уставился на мальчика.