Алеша понял: нельзя терять ни мгновенья.
— Здравствуйте, ваше превосходительство! — полным почтения голосом начал он. — Я ни за что не осмелился бы беспокоить вас в минуты отдыха, но ваш Милорд сам меня привел, чтобы я засвидетельствовал вам мое глубочайшее уважение как боевому герою, славой которого гордится весь наш город. Все в нашей гимназии грезят вашими военными подвигами во славу отечества. Но не только этим велик ваш дух, ваше превосходительство, но и вашей любовью к искусству, которая не имеет границ. Я лишь маленький поклонник вашего изысканного вкуса. (Фраза глупая, но, пожалуй, сойдет, решил Алеша, главное, не дать выгнать себя в первую же минуту.) Мне никогда не приходилось видеть подлинников великих мастеров, но я многих из них знаю но репродукциям и олеографиям. Любимый мой художник — Микеланджело. Его «Распятие на кресте Святого Петра» кажется мне высшим достижением мировой колористики. Если бы он не был к тому же и великим скульптором, то все равно был бы для всех ныне живущих богом. Еще я очень люблю Тициана. Его «Положение во гроб» так экспрессивно, что страдание людей само в себе уже несет надежду на радость, хотя на нее в картине нет и намека. Но это какая-то радостная скорбь, не так ли, ваше превосходительство?
Алеша на полминуты сделал паузу, чтобы передохнуть. Генерал сурово молчал и ворочал похожими на осенние кочки бровями.
— Вы, наверное, знаете, ваше превосходительство, рисунки Рубенса. Я совсем недавно познакомился с ними, и мне в первый раз открылось, как бесконечно труден путь от великого замысла к великому полотну. Античные фигуры на рисунках Рубенса, особенно его «Сенека», живее всякого живого человека. У него человек живет каждой своей жилкой. А глаза, как он умеет делать глаза! Рисунки выполнены черным мелом и сангиной, а кажется, что они цветные, во всяком случае, я почувствовал голубой цвет глаз, они словно вобрали в себя голубизну неба и излучают ее на вас. Если бы я был самым богатым человеком на свете, я все отдал бы за то, чтобы постоять перед великими творениями и поговорить со знающим человеком о Рафаэле, о Леонардо да Винчи, о непревзойденном Рембрандте...
Алеша сыпал названиями картин, страстно пересказывал сюжеты, описывал полотна, сравнивал их, оценивал. Наконец он начал замечать нетерпение генерала: что же мальчишке от него-то нужно?
Алеша скорбно вздохнул и уже без всякой бодрости пролепетал:
— Но обо всем этом я могу судить только по иллюстрированным журнальным вклейкам.
Генерал резко сел, сразу попал ногами в турецкие домашние туфли, покрутил с досадой головою, сетуя, что поспать уже не удастся, и, словно певец, разрабатывающий утром свой голос, протянул густым басом:
— Ива-а-н! Подавай одеваться!
Прибежал суетливый и какой-то пришибленный денщик с носом пуговкой, неся на вытянутых руках белый долгополый сюртук с двумя рядами золотых пуговиц.
Генерал Воротилин сбросил халат и облачился в просторный сюртук.
— Ты чей же будешь, пострел?
— Щусев, ваше превосходительство.
— Виктора Петровича сынок?
Алеша кивнул.
— Как же ты ко мне попал? Ну, да это не важно — смелость города берет! — И он снова запел, будто денщик был где-то далеко: — Ива-а-н! Лошадей!
Генерал спустился в сад, поймал собаку за загривок, прижал к колену и пальцем почесал у ней за ухом. Прогулочным шагом он двинулся к воротам и, казалось, ничуть не удивился, увидев столь быстро приготовленную коляску, запряженную парой толстобедрых караковых коней.
Алеша вовремя подставил плечо, чтобы генерал оперся. Тот привычно опустился в мягкое сиденье, специально скроенное по его заду. Он повозился, усаживаясь поплубже, и важным поворотом головы указал мальчику на место подле себя.
Дворник в офицерском замызганном мундире, видимо с чужого плеча, растворил тягучие ворота, а Иван, сидя на козлах, уже расправил кнут. Выстрелом щелкнул бич, и лошади застучали ногами. Всю дорогу генерал хранил молчание, удерживая величественную позу золоченого истукана, а Алеша вместо него отвечал на поклоны, которыми провожали коляску встречные люди.
Когда впереди показалось здание гимназии, Алеша взволновался: а не решил ли генерал отвезти его к директору, чтобы препроводить в карцер? Но коляска катила все дальше, направляясь к Секулянской рогатке. Лошади бежали свободно и слаженно. Алеша смотрел на родные склоны и радовался скорой езде.
Вскоре коляска свернула с Сорочинского тракта и поехала по незнакомой дороге. Генерал сидел все так же прямо и лишь слегка морщился, когда колесо попадало в выбоину. Ехать пришлось долго, но Алеша забыл о времени, озирая все новые и новые дали. Наконец впереди огромным зеркалом засветился на солнце днестровский плес.
На пологом берегу реки стоял барский дом, один вид которого поразил воображение мальчика: это был даже не дом, а белый замок, воздвигнутый на сером гранитном постаменте, с широкой маршевой лестницей, украшенной чугунными грифонами. Они способны были напугать своим свирепым видом кого угодно, только не Алешу: он достаточно хорошо знал мифологию и с искусствоведческим интересом принялся разглядывать грифонов.
Распрягать генерал Воротилин не велел, и мальчик понял, что визит будет недолгим. Денщик шустро семенил впереди генерала, растворяя перед ним двери.
— Ну-с, с чего же мы начнем, пострел? — спросил генерал, вступая в зал с четырьмя высокими сводами, изукрашенными лепниной и затейливой росписью, причем росписи сводов отражали четыре времени года, а стилизованные фигуры — четыре поры жизни: детство, юность, зрелость и старость.
Алеша так долго стоял, задрав голову, что у него заболела шея. Генералу, видно, надоело ждать: он сел в кресло и велел принести трубку.
Раскаленное усталое солнце светило в западные окна зала, освещая угол, где сидел хозяин замка.
— Довольно сверлить потолок, — приказал он и добавил: — Это так — деревенская мазня. Начинай смотреть от двери влево: тут старые испанские мастера, затем малые голландцы, немецкий ренессанс, ну, да сам разберешься. А что не поймешь, спросишь, — с этими словами генерал встал и оставил его одного.
Едва затворилась дверь, как Алеше показалось, будто все лица на полотнах, размещенных по стенам в несколько рядов, разом устремили на него свои взоры. Ноги приросли к полу. Он медленно поворачивал голову из стороны в сторону, смущенный столь пристальным к себе вниманием знатных дам, вельмож, мифических героев, апостолов, что глядели на него из рам.
Казавшиеся прежде такими важными представления о живописи — о колорите, рисунке, светотени, валерах — растворились и исчезли, когда он двинулся навстречу нежно-серым глазам молодой женщины и прочитал неизвестную ему фамилию художника — Ян Матейко. То ли закатный солнечный свет был тому виною, то ли волшебство художника заставило это лицо жить более полно и горячо, нежели иногда живые лица, но мальчик вдруг начал понимать, что подлинное искусство нельзя определить никакими определениями и нет в мире ничего, что можно было бы поставить в один ряд с настоящим искусством.
Искусство не сиюмоментно. Когда художник что-то выразительное у жизни подсмотрел, это не настоящее искусство. Но тот, кто способен прикоснуться к настоящему искусству, знает, что оно вечно, что оно — способ пробудить в тебе новое зрение, открыть новые чувства, проникнуть в недосягаемые сферы.
От лица на полотне веяло теплом, заботой, материнской лаской. Алеше почудился аромат сада, яркий, насыщенный солнцем простор. Лицо на полотне вдруг помутилось, расплылось, из глаз мальчика покатились необъяснимые, тяжелые слезы. Он крутил головой, кусал губы, но не удержался и заплакал навзрыд.
Когда пришел генерал, он увидел обессиленного от слез Алешу, понуро стоящего перед «Молодой женщиной».
— Э-э, пострел, да ты, оказывается, умеешь сердцем чувствовать... А в самом деле, портрет хорош. И я его, брат, люблю. Давай-ка я тебе сам свои картины покажу, а то тебе вовек отсюда не выбраться.
Угасло солнце, зажгли свечи, а генерал Воротилин все водил по залам своего замка жадно слушающего его мальчика, который с неустанным изумлением, передающимся и хозяину дома, всматривался в полотна, приседал, отбегал в сторону, подходил почти вплотную, будто сердясь, что не удается взглядом проникнуть внутрь картины.
— Ну а архитектурные пейзажи, пострел, мы с тобой посмотрим как-нибудь в другой раз, — сказал генерал, но Алеша так бурно запротестовал, что старик вместо того, чтобы рассердиться, искренне расхохотался раскатистым басом: — Ну, да бог с тобой. Все равно придется ехать с фонарями. А сейчас надобно бы нам подкрепиться.
Алеша не возражал.
За ужином он ничего не мог есть, а только перекладывал с места на место тяжелые серебряные вилки да катал хлебные шарики, и хорошо, что генерал был весь поглощен едой и совсем не замечал его, иначе бы, наверное, рассердился.
Наконец генерал встал, не глядя бросил измятую салфетку, упавшую прямо в тарелку. Следом за ним вскочил Алеша.
— Пошли, братец, не будем попусту времени тратить,— сказал генерал и повел его в свой кабинет. По стенам высокой просторной комнаты висели архитектурные пейзажи в простых рамах. Мальчик увидел уже знакомый ему контур собора святого Петра в Риме, Парфенон, Пестум.
Когда генерал рассказывал ему о них, Алеша вдруг спросил:
— Ваше превосходительство, как вы думаете, архитектору обязательно быть художником? Я имею в виду — хорошим художником, таким, как Микеланджело?
— Таких, как Микеланджело, больше нет и, я думаю, не будет. Я ведь, братец, специалист не ахти какой, просто люблю мастеров в своем деле, а художественный искус ценю всего выше. Здесь мастер через глаза стучится нам прямо в сердце. А уж если такой художник научится проектировать дома, то счастье тому городу, в котором он живет.
— А Иктин и Калликрат были художниками?
Генерал серьезно взглянул на мальчика:
— Я тебе этих имен не называл, откуда ты их знаешь?