— Не помню, читал где-то, а может быть, слышал и запомнил.
— Эти творцы Парфенона и по сей день озадачивают людей. Думаю, что они истинные художники каменных дел, а каковы они рисовальщики, этого теперь никто не узнает. Да и надо ли узнавать? Тысячи художников тщатся передать в рисунках тайну Парфенона, но от всех она ускользает: в этом афинском храме нет ни одной строго прямоугольной детали, но каждая каменная глыба не то чтобы продумана, а прочувствована зодчими. Иначе откуда было бы взяться этой каменной поэме?
Генерал устал. И сколько жадных взоров ни бросал Алеша на великие богатства, он чувствовал, что пора и честь знать. Когда генерал стал рассказывать ему о львовском Бернардинском монастыре, а потом собрался перейти к костелу бенедиктинок с его царственно-величественным аттиком, Алеша неожиданно вспомнил про свой альбом и в первую же паузу вставил:
— Ваше превосходительство, вы сделали меня самым счастливым на свете. Обещаю, что если стану вдруг художником, то самую лучшую свою работу посвящу и подарю вам. Примите мою большую благодарность и простите меня, пожалуйста...— дальше он говорить не смог, чувствуя, что снова расплачется.
Тот вал впечатлений, что обрушился на него, казалось, мог бы затопить, сломать не подготовленную для такого испытания душу: слишком долго его глаз собирал по крупицам лишь отголоски настоящего, подлинного. Искусство маленьким, но чистым родничком било в нем самом. И вдруг бедняк нежданно-негаданно стал богатым, очутился в раю, о котором прежде и мечтать не смел.
Долгое, очень долгое время Алеша не мог ни думать, ни говорить ни о чем, кроме сокровищ генерала Воротилина. Они не только тронули и даже потрясли его — они его оживили, одухотворили, заставили трепетать все его нервы. Как будто высокая волна захлестывала его всякий раз, когда он вспоминал о том или ином живописном полотне воротилинской коллекции.
Временами достаточно было закрыть глаза, чтобы снова уйти в долгое путешествие по изумившему его миру. Потом он узнал, что не все генеральские картины равноценны, не все подлинны. Но тем и сильны впечатления детства, что они не подвержены сомнениям. Они ярки и вечны, как огонь.
Глава IIIВодоворот
Маятник остановился. В кабинете отца было непривычно, пугающе тихо. Алексей сидел на голом кожаном диване, с которого куда-то исчезли все бархатные подушки и подушечки. Он смотрел невидящим взором в темное окно.
Прежде, когда бы он ни заглянул сюда, здесь ощущалось присутствие веселого, жизнелюбивого человека, даже если в комнате никого и не было. Но оставалось радостное предвкушение, что сейчас войдет отец и начнутся его бесконечные рассказы: о невероятно толстом Кочубее, который мог съесть в единый присест трех зажаренных кабанов, о тщедушном семинарском учителе Сороке, которого попечитель училища, строго уставившись на него, спросил: «А це шо за птыця?» Все эти истории пересказывались в тысячный раз на разные лады и неизменно вызывали у детей приступ неудержимого смеха, причем раньше всех начинал и громче всех смеялся сам Виктор Петрович.
Когда такие люди уходят из жизни, то надолго остается не поддающаяся никакому заполнению пустота.
Отец умер три дня назад. Мать внешне удивительно спокойно восприняла его смерть, лишь попросила своих братьев не хоронить мужа прежде времени, выждать положенные три дня, несмотря на то что на дворе стояла августовская жара. Матвей Корнеевич и Василий Корнеевич согласились. Уже через день стал ясен смысл ее настойчивой просьбы: сама Мария Корнеевна лишь на сутки пережила своего мужа. Без него жизнь для нее была невозможна.
В последние годы мама болела больше и чаще, чем отец, и кончины Виктора Петровича снести не смогла. Напоследок она успела лишь сказать, чтобы схоронили их вместе в один день и чтобы было поменьше слез.
Любимица Марии Корнеевны, дочь Виктора Петровича Марийка, теперь земский врач Мария Викторовна, была безутешна. Ее рыдания разрывали окружающим сердце. Вместо того чтобы поддержать мальчиков в горе, в испытании, особенно страшном для восьмилетнего Павлика, она ушла в собственные переживания и сама нуждалась в помощи. Она не смогла оставаться в осиротевшем доме, и родственники взяли ее к себе. Братья, уставшие и растерянные, остались после похорон в родном доме одни.
Долго не зажигали огня. Когда старший, Сергей, зажег в столовой керосиновую лампу, подвешенную к потолку на цепях, то свет ее показался назойливо наглым, словно кто-то посторонний бесцеремонно вторгся в их безутешное братство.
Сергей попросил Алешу уложить младшего брата; но Павлик боялся, плакал, Алеша прилег рядом с ним не раздеваясь и не вставал, пока не услышал сонное всхлипывающее дыхание. Лишь тогда он пошел к старшим братьям в столовую.
Он сразу заметил, что Сергей и Петя чем-то возбуждены. Тягостное напряжение дня снова ожило. В комнате застыла какая-то отчужденная злоба. Не успев вникнуть в смысл разговора братьев, Алеша уже почувствовал потребность спорить, не соглашаться, утверждать свое мнение. Сергей между тем что-то строго внушал насуплениому Пете, которого Алеша привык чаще видеть невозмутимым, готовым все принять и все понять.
А Сергей говорил и говорил одно и то же на разные лады:
— Я старший и в этом никому не позволю сомневаться. Я теперь для вас и отец и мать, и я добьюсь от вас уважения.
— Хорошо, что тебя не слышит Павлик. Ему никто не заменит маму, — возразил Петя, поднимая взгляд на вошедшего Алешу, — а всех меньше ты, Сергей. Тебя он не любит и даже боится.
Собрав все свои силы, Алеша молчал, пытаясь до конца понять суть спора, хотя Сергей пробовал завести разговор о «создавшемся положении» еще на поминках, которые проходили в доме Зазулиных. Но тогда его прервал Матвей Корнеевич, сказав, что разговор о будущем не к месту, что завтра на свежую голову обо всем можно договориться, а пока братьям достаточно знать, что их дом оценен в пять тысяч рублей и покупатель уже найден.
— Так вот, — твердо сказал братьям Сергей, — из пяти тысяч две как старший я беру себе. Вам, видимо, неизвестно, каковы потребности студента Варшавского университета. Моя жизнь в столице Царства Польского при самых скромных расходах даже с этими деньгами будет нелегкой. Ты, Петр, и ты, Алексей, получите по полторы тысячи. Помолчите, сейчас объясню. Василий Корнеевич, наш дядя, согласился принять Павлика на воспитание и заботиться о нем до его совершеннолетия. Вы знаете, какой удар испытал сам Василий Корнеевич: создав своими руками нашу гимназию, он лишился ее! Что? Не знаете? Так вот, знайте: по решению земского совета его перевели директором в реальное училище.
Притихшие братья долго смотрели на Сергея.
— Давайте будем материалистами, — продолжал тот, глядя на братьев, — давайте смотреть невзгодам в глаза, тогда найдется выход.
Петя зашевелился на стуле, набычил свой крутой лоб и зло заметил:
— Я знаю, куда ты клонишь. Но не думаю, что дядя тебя поддержит. Ни мать, ни отец, ни мы с Алешей не можем тебе позволить лишить Павлика гимназического образования.
— Господи, да сколько угодно достойных людей выходит из реального училища. Не будем отворачиваться от фактов: содержать Павла в классической гимназии нам не по средствам. Давайте спасать то, что еще можно спасти.
Алеша со сведенным судорогой лицом приблизился к Сергею:
— Иными словами: спасайся, кто может. А почему при крушении первыми всегда спасают больных, слабых, детей? Почему ты, такой разумный и сильный, не откажешься от своей карьеры, чтобы поставить на ноги Павлика и помогать нам? Думаешь, мы не сумели бы оценить такой жертвы или у нас не хватило бы мужества от нее отказаться? Не делай грозных глаз, я тебя не боюсь и все тебе скажу, что не осмеливается сказать Петя.
Алеше показалось, что обрушился потолок, острый вкус крови обжег рот, в голове зазвенели и загудели колокола. Он лежал в углу, сваленный с ног крепким ударом. Попытался встать хотя бы на колени. Петя подбежал к нему, помог подняться, но едва Алексей выпрямился, как, забыв про звенящую боль в затылке, бросился на Сергея, повалил его на сундук и принялся безостановочно работать кулаками.
Напор помог лишь в первую минуту, Сергей сумел вывернуться и размахнулся с такой силой, что Алексею долго бы не прийти в себя, не отлети он прямо на диван. Обезумев, сидел он, припечатанный к диванной спинке, и высоко вскидывал голову, жадно ловя воздух разбитым ртом. Сейчас он был похож на снятого с крючка окуня, которому неумелый рыбак разворотил губу. Рот распух мгновенно, губы раздулись и вывернулись. Он хрипло дышал, слизывая и глотая соленую кровь.
Прибежал Петя с намоченным полотенцем. Алексей почувствовал, что если позволит брату пожалеть себя, то не сумеет удержать слез, которые будут равносильны поражению. А сдаваться он не хотел, просто не мог, потому что никогда еще не чувствовал себя столь правым. Он отстранил полотенце, с трудом поднялся с дивана и, едва переставляя ноги, вышел в отцовский кабинет.
— Как же тебе не стыдно, брат? Ты же мог его покалечить! Ты ведь знаешь, какой у Алеши характер.
— Пусть знает свое место! — не совсем уверенно произнес Сергей, и в тот же миг его лицо вытянулось от ужаса: Алексей появился в столовой с отцовским револьвером в руках.
Петя бросился наперерез, но Алеша властным движением приказал ему сесть. Секундной паузы было достаточно, чтобы Сергей нырнул в окно. Если бы он не задел ставню, то, наверное, все бы обошлось.
От выстрела братья оглохли, пороховой дым обволок комнату, в глазах потускнело. Петя прочитал на лице брата такую боль и такое отчаяние, какого еще никогда не видел. Алексей снова взводил курок, поворачивая дуло себе в лицо.
Петя повис на его руке и издал вопль:
— Не смей! Памятью матери заклинаю: не смей!
Но Алексей упрямо поворачивал револьвер, и Пете ничего не оставалось, как укусить его за руку. Револьвер гулко упал на пол. Отбросив его ногой под диван, Петя выскочил в окно. За ним последовал Алеша. На мостовой, распластавшись, недвижно лежал Сергей. Братья склонились над ним, не решаясь к нему прикоснуться.