Мрачный особняк из серого природного камня, в котором обитала под гнетом главы дома многочисленная семья Качулковых, в один день превратился для Алексея Щусева в дом радости и счастья. Каждый раз он торопился сюда с надеждой снова увидеть дорогое лицо.
В первый раз встретив заботливый и ласковый взгляд, он растерялся. Чувство растерянности долго не оставляло его, пока его не осенило: ведь этот взгляд, полный ласковой доброты, это лицо он уже однажды видел — в тот памятный, счастливый день детства, когда оно глядело на него с портрета из тяжелой золоченой рамы.
Ее звали Евгения. Имя сразу полюбилось ему своим благозвучием. Даже ее замысловатая фамилия — Апостолопуло — казалась ему верхом благородства. Юная женщина вся дышала свежестью. Она поражала его совершенством черт, манер, движений.
Как смело и доверчиво протянула она Алексею свою руку, как заботливо расспрашивала его о делах и увлечениях, как ободряла, когда он показывал ей свои альбомы! За чаем в гостиной у Качулковых она стала рассказывать об Италии, поминутно обращаясь к нему, словно он был единственным, кто достоин слушать и понимать ее. Свой рассказ о великих памятниках, которыми знамениты Рим, Флоренция, Венеция, Евгения прерывала возгласами: «Не правда ли? Не кажется ли вам, что это замечательно?», как будто не она, а Алексей только что прибыл оттуда. Он, стряхнув робость, торопливо соглашался с ней, с радостью сознавая, как дороги для ее памяти отзвуки прекрасного мира.
Евгения Ивановна гостила у Качулковых в ожидании своего мужа, который вскоре должен был приехать за ней, чтобы отсюда вместе отправиться в их имение в Сахарну. Весенние дни тянулись вереницей, солнце все увеличивало свой небесный круг.
Шестнадцатилетний Алексей Щусев был крепок, осанист, не по годам серьезен. Выглядел он старше своих лет, и, когда Евгения Ивановна приглашала его сопровождать ее на вечерней прогулке по Ромадинскому саду, Алексей шел рядом спокойно и уверенно, будто уже был возведен в ранг друга молодой семьи Апостолопуло.
Надо ли говорить о том, что Евгения Ивановна приняла искреннее участие в его судьбе. Она исподволь шлифовала его манеры, «чистила» его речь, изгоняя из нее мальчишеские словечки, беззлобно посмеиваясь над его суржиком — затейливой смесью русских, украинских и молдавских выражений.
Алексею так дорого было это расположение, что он готов был переродиться в угоду очаровательной даме, но она от него этого не требовала. Его альбомы заполнялись ее портретами. Появились даже стихи, которые, однако, вскоре сменились лаконичными надписями по-французски.
Евгения Ивановна стала первым человеком, которому удалось без всяких заметных усилий заставить Щусева осознать себя как личность, понять свои природные задатки, вызвать чувство самоуважения.
Она шлифовала его французский, советовала в подлинниках читать французских просветителей, подвигнула на серьезное изучение классического искусства, рассказывая о дорогой ее сердцу Италии. Она стала давать ему уроки итальянского языка, дивясь той скорости, с которой он продвигается вперед.
Незаметно пришла пора экзаменов в гимназии. До аттестата зрелости оставался всего год. Внутренне Алексей давно уже чувствовал себя взрослым человеком. Ему хотелось, чтобы последний гимназический год пролетел мгновенно, как один день. Но именно этот год помог ему сформировать надежную основу, которая позволила всю жизнь крепко стоять на ногах.
В 1890 году пасха была поздняя. Алексей вместе с Павликом отправились на праздники в городок Русешты, где вела врачебную практику их старшая сестра Мария Викторовна. Покидая затянутый пыльной дымкой Кишинев, Алексей мысленно снова и снова возвращался в дом Качулковых, который неожиданно стал для него бесконечно дорогим.
Сестра жила в большом загородном доме земского предводителя. Комнаты были просторны, окна выходили на чистый пруд. Блестела под солнцем водная рябь, чопорно плавали лебеди.
Мария Викторовна не могла не заметить перемен, которые произошли с братьями. Особенно поразил ее Алексей. Его будто подменили — небывалая прежде вежливость, предупредительность, чувство собственного достоинства...
Вместе с братьями объехала она в кабриолете окрестные деревни, навещая больных. Через день решили отправиться на крестный ход в Каприяновский монастырь, полюбоваться там каскадом проточных прудов в обрамлении плакучих ив и белых акаций.
Алексей с задумчивой серьезностью вглядывался в лица священнослужителей, крестьян, в их тяжелые скрюченные руки, сжимающие древки хоругвей, вслушивался в нестройное, похожее на жалобу, пение. Он даже не пошевелился, когда отец Паисий — седобородый поп с клочковатыми бровями — плеснул ему в лицо святой водою и, блеснув черными глазами, пошел по берегу пруда к кладбищу, увлекая за собой длинную вереницу людей.
Мария Викторовна, держа Павлика за руку, заторопилась к монастырю, чтобы занять место в церкви до возвращения крестного хода, а Алексей приотстал. Через каждые три шага он останавливался и замирал. Он словно вбирал в себя затейливую архитектуру монастырских строений, намереваясь позднее перенести на бумагу причудливое и радостное переплетение каменных кружев.
— Алеша, ты заставляешь себя ждать. Идем же!
— Не сердитесь, сестра, — ласково сказал он. — Я должен побыть один.
Пасхальная служба давно закончилась, утомленный впечатлениями дня Павлик спал в коляске. Мария Викторовна несколько раз обошла монастырский двор, когда наконец из притвора часовни появился Алексей. Он, размахивая руками, принялся горячо рассказывать, что за чудеса увидел в монастырских кельях, какой дивной живописью изукрашены патриаршие палаты, и Мария Викторовна только удивлялась: как это ему удалось попасть туда, куда простым смертным хода нет?
— Думаешь, напрасно на меня отец Паисий ушат святой воды вылил? — сказал он и захохотал. — Знаешь, он обещал мне и другие монастыри показать. Мы теперь с ним большие друзья.
Тихо сидели братья с сестрой за чаем. С грустью поглядывала она на них, терзаясь сознанием, что не может заменить им мать, что живут они теперь «в людях». Однако вид братьев, особенно уверенная осанка Алексея не вязались с ее терзаниями.
— Господи, как же вы выросли, мальчики! — время от времени повторяла она, вглядываясь в их лица.
Алексей встрепенулся, ему надоело грустить, он поднял крышку пианино, зажег свечи у пюпитра и стал по памяти подбирать свой любимый прелюд Листа. Когда пальцы приобрели уверенность, он начал сызнова, со вступления и почти без сбоев довел прелюд до конца.
Мария Викторовна, как ни крепилась, не сумела удержать слез.
— Играй еще! — велела она.
— Попробую, — сказал Алексей и начал молдавский жок. — А вас, дорогие родственники, прошу танцевать — на других условиях я играть не согласен.
Павлик, смешно вывертывая тонкие ножки, пристукивая каблучками, запрыгал вокруг сестры, а она плавно поплыла по комнате, шурша юбками и обмахиваясь кисейным платком.
Музыка гремела все жарче, лица разрумянились, Павлик все громче выкрикивал: «Гоп, гоп, цоб, цобе!», пока не послышался стук в стену. Разом заглохла музыка.
Сестра приложила палец к губам и произнесла шепотом:
— Т-сс! Мы и вправду расшалились.
Утром Мария Викторовна села шить Павлику рубашку, а Алексей, захватив альбом и карандаши, ушел к отцу Паисию и вернулся лишь затемно. Он был так радостен, так доволен проведенным днем, что у сестры недостало сил укорять его за то, что он заставил ее волноваться. Он с таким азартом рассказывал ей, какие дивные виды показал ему отец Паисий в Васиенах, какие живописные развалины старинной крепости и какую веселую, прямо-таки радостную деревенскую церковь ему удалось зарисовать.
Пролетели праздники. Мария Викторовна с деланной строгостью простилась с братьями у ворот и побежала домой, чтобы не разрыдаться у них на глазах. Помня ее наказы, Алексей по дороге домой пытался провести с Павликом воспитательную беседу, говоря о вежливости, о почтительном отношении к старшим, но братец сладко зевал, а потом, положив голову ему на колени, закрыл глаза и задремал. Алексей поглядывал по сторонам и предавался романтическим мечтам.
Каково же было его удивление, когда он не застал в доме Качулковых гостьи. Даже записки не оставила ему Евгения Ивановна. Ее поспешный отъезд, мало сказать, задел — остро ранил его. На минуту показалось, что никакой прекрасной дамы и не было вовсе — он ее выдумал.
Но не она ли выучила его брать сложные аккорды Листа, не она ли помогла овладеть итальянской грамматикой, не она ли восхищалась его рисунками? А теперь ему остались лишь ее карандашные портреты, которые он обещал подарить ей. В отчаянии он разодрал посвященный ей альбом и бросил его вместе с учебниками итальянского языка в печку.
Однако он не позволил себе надолго предаться меланхолии. Малый, но серьезный жизненный опыт помог ему восстановить душевное равновесие. Несмотря на предстоящие экзамены, он набрал новых учеников, заполнив все свои дни репетиторством.
Он осунулся, потемнел в лице, бегая из дома в дом, занятия вел скучно, но строго и требовательно. Может быть, именно тогда, преодолевая душевную муку, он и почувствовал нелюбовь к преподаванию, к натаскиванию, которая осталась с ним на всю жизнь.
Несмотря на то что на собственные гимназические уроки он почти вовсе не тратил времени, экзамены он, как ни странно, сдал вполне прилично, не получив ни одной оценки «удовлетворительно», хотя в это время сами по себе гимназические успехи его не волновали.
Он сожалел лишь о том, что мало уделял внимания Павлику, да еще иногда с грустью поглядывал на полку, где пылились его альбомы, краски, карандаши.
Наступило лето. В душном, пыльном Кишиневе летом становилось невмоготу, и Алексей, дождавшись последнего экзамена, собрался к сестре в Русешты, куда он уже отправил Павлика. В предвкушении новых встреч и прогулок с отцом Паисием он неожиданно получил письмо, не глядя на конверт, вскрыл его, в полной уверенности, что пишет сестра, и долго не мог уразуметь, глядя на неизвестный почерк: «Мой милый и славный паж, дорогой Алеша! Мой скоропалительный отъезд был вызван недомоганием мужа, но, слава богу, он теперь поправляется, и мои самые тяжкие волнения уже позади».